Новости лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало её всё дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению. Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться.

Об инструменте

  • Р.И. Фраерман: «Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви» (окончание)
  • Читайте также:
  • Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение
  • ГДЗ номер 155 с.142 по русскому языку 10 класса Гольцова Учебник (часть 1) — Skysmart Решения

Другие книги автора

  • Дикая собака Динго
  • Правописание приставок объяснено этимологически
  • Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а) с...
  • Другие книги автора
  • силуET: лошадь напрягла все силы стараясь

«Как закалялась сталь»

Морфологический и синтаксический разбор предложения, программа разбирает каждое слово в предложении на морфологические признаки. За один раз вы сможете разобрать текст до 5000 символов. Лошадь напрягая все силы стараясь преодолеть течение. Лошадь напрягала все силы гдз. Морфологический и синтаксический разбор предложения, программа разбирает каждое слово в предложении на морфологические признаки. За один раз вы сможете разобрать текст до 5000 символов. Скарлетт уронила голову на руки, стараясь сдержать слезы.

СКВОЗЬ МЁРТВЫЙ ЛЕС

  • Серебряные коньки
  • ШТУРМ ПЕРВОЙ ВЕРШИНЫ
  • Даты и события для запоминания
  • Информация
  • Синтаксический разбор предложения онлайн
  • Кабинет №8 - Подготовка к ВПР

Серебряные коньки

Затем белка принялась за туалет, усевшись на задние лапки, почистила о сучок носик и, как бы умываясь, протерла лапками глаза, почесала за ушками, а затем принялась за шубку, сильно слежавшуюся за эти дни. С ловкостью опытного мастера она расчесывала пушистый хвост, взбивала коготками шерсть на боках, спинке и под брюшком. Но это занятие часто прерывалось. В нарядной шубке белки, да и в гнезде, живут паразиты. Иногда их скапливается так много и они проявляют такую активность, что доводят зверька до истощения, а то и до гибели. Из-за них-то белка отрывается от утреннего туалета. Но вот она встряхнула шубкой. Снова послышалось "цит-т-а, цит-т-а... День тянулся скучно.

Догорала надья. Плыли по горизонту все более редеющие облака. Пусто и голо становилось на небе, только солнце блином висело над гольцом, покрыв нашу стоянку узорчатой тенью старого кедра. Обстановка невольно заставляла задуматься о нашем положении. Мы только начали свое путешествие, но действительность уже внесла существенные поправки в наши планы. Мы запаздываем, и неважно, что этому были причины - бури и завалы. Ведь запас продовольствия был рассчитан только для захода в глубь Саяна всего на три месяца. Остальное должны были доставить туда из Нижнеудинска наши работники Мошков и Козлов.

Им было поручено перебросить груз в тафаларский поселок Гутары и далее вьючно на оленях в вершины рек Орзагая и Прямого Казыра и там разыскать нас. Покидая поселок Черемшанку, мы не получили от Мошкова известий о выезде в Гутары; не привез ничего утешительного и Зудов, выехавший неделей позднее. А что, если, проникнув в глубь Саяна, мы не найдем там продовольствия? Эта мысль все чаще и чаще тревожила меня. Беспокойство усугублялось еще и тем, что мы уже не могли пополнить свои запасы: в низовьях началась распутица, и связь между Можарским озером и Черемшанкой прекратилась. Оставалось только одно: верить, что в намеченном пункте мы встретимся с Мошковым и Козловым. Готовились к подъему. Я еще не совсем поправился и поэтому пошел с Зудовым вперед без груза.

День был на редкость приятный - ни облачка, ни ветра. Расплылась по горам теплынь. Из-под снега появилась россыпь. На север летели журавли. Поднявшись на первый барьер, мы задержались. Далеко внизу, вытянувшись гуськом, шли с тяжелыми поняжками люди. Они несли инструменты, цемент, дрова, продукты. Еще ниже виднелся наш лагерь.

Он был отмечен на снежном поле сиротливой струйкой дыма и казался совсем крошечным. Ровно в полдень мы с Зудовым поднялись на вершину гольца Козя. Нас охватило чувство радостного удовлетворения. Это первый голец, на котором мы должны были произвести геодезические работы. На север и восток, как безбрежное море, раскинулись горы самых причудливых форм и очертаний, изрезанные глубокими лощинами и украшенные зубчатыми гребнями. Всюду, куда ни бросишь взгляд, ущелья, обрывы, мрачные цирки. На переднем плане, оберегая грудью подступы к Саяну, высились гольцы Москва, Чебулак, Окуневый. Подпирая вершинами небо, они стояли перед нами во всем своем величии.

Голец Козя является последней и довольно значительной вершиной на западной оконечности хребта Крыжина. Южные склоны его несколько пологи и сглажены, тогда как северные обрываются скалами, образующими глубокий цирк. Ниже его крутой склон завален обломками разрушенных стен. От Козя на восток убегают с многочисленными вершинами изорванные цепи гор. Вершина Козя покрыта серой угловатой россыпью, кое-где затянутой моховым покровом. Отсюда, с вершины Козя, мы впервые увидели предстоящий путь. Шел он через вершины гольцов, снежные поля и пропасти. Вопреки моим прежним представлениям, горы Восточного Саяна состояли не из одного мощного хребта, а из отдельных массивов, беспорядочно скученных и отрезанных друг от друга глубокими долинами.

Это обстоятельство несколько усложняло нашу работу, но мы не унывали. Взглянув на запад, я был поражен контрастом. Как исполинская карта, лежала передо мной мрачная низина. Многочисленные озера у подножья Козя были отмечены на ней белыми пятнами, вправленными в темный ободок елового и кедрового леса. А все остальное к югу и западу - серо, неприветливо. Это мертвый лес. Только теперь, поднявшись на тысячу метров над равниной, можно было представить, какой огромный ущерб нанесли пяденица, усач и другие вредители лесному хозяйству. Один за другим поднимались на вершину гольца люди.

Они сбрасывали с плеч котомки и, тяжело дыша, садились на снег. Я долго делал зарисовки, намечая вершины гор, которые нам нужно было посетить в ближайшие дни, расспрашивал Зудова, хорошо знавшего здешние места. За это время мои спутники успели освободить из-под снега скалистый выступ вершины Козя, заложить на нем триангуляционную марку и приступить к литью бетонного тура. Так в Восточном Саяне появился первый геодезический пункт. Пугачев остался с рабочими достраивать знак, а я с Зудовым и Лебедевым решил вернуться на заимку, к Можарскому озеру, чтобы подготовиться к дальнейшим переходам. Солнце, краснея, торопилось к горизонту. Следом за ним бежали перистые облака. От лагеря мы спускались на лыжах.

Зудов, подоткнув полы однорядки за пояс и перевязав на груди ремешком лямки котомки, скатился первым. Взвихрился под лыжами снег, завилял по склону стружкой след. Лавируя между деревьями, старик перепрыгивал через валежник, выемки и все дальше уходил от нас. Мы с Лебедевым скатывались его следом. На дне ущелья Павел Назарович дождался нас. Может, заночуем тут, а утром сбегаем на ток, - сказал Лебедев, взглянув на закат. Мы без сговору прошли еще с километр и там остановились. В лесу было очень тихо и пусто.

Слабый ветерок доносил шелест засохшей травы. На востоке за снежными гольцами сгущался темносиреневый сумрак вечера. Багровея, расплывалась даль. Заканчивалась дневная суета. У закрайки леса дятел, провожая день, простучал последней очередью. Паучки и маленькие бескрылые насекомые, соблазнившиеся дневным теплом и покинувшие свои зимние убежища, теперь спешно искали приют от наступившего вместе с сумерками похолодания. Мы еще не успели закончить устройство ночлега, как пришла ночь. Из-под толстых, грудой сложенных дров с треском вырывалось пламя.

Оно ярко освещало поляну. Вместе с Кириллом Лебедевым я хотел рано утром сходить на глухариный ток, поэтому сразу лег спать, а Зудов, подстелив под бока хвои и бросив в изголовье полено, спать не стал. Накинув на плечо одностволку, он пододвинулся поближе к костру и, наблюдая, как пламя пожирает головешки, погрузился в свои думы. Павлу Назаровичу было о чем погрустить. Вероятно костер напомнил ему о былом, когда в поисках соболя или марала он бороздил широкими лыжами саянские белогорья. С костром он делил удачи и невзгоды промышленника. Ему он поведывал в последний час ночи свои думы. Судя по тому, с какой ловкостью он сегодня катился с гольца, можно поверить, что в молодости ни один зверь от него не уходил, не спасался и соболь, разве только ветер обгонял его.

И теперь, несмотря на свои шестьдесят лет, он оставался ловким и сильным. Помню нашу первую встречу. Я приехал к нему в поселок Можарка. Зудов был удивлен, узнав, что райисполком рекомендовал его проводником экспедиции. Куда мне, старику, в Саяны идти? Ноги ненадежные, заболею - беды наживете. Не пойду! А кроме того, ведь у меня колхозные жеребцы, как их оставить?

Не могу и не пойду... Но он пошел. Ночью, когда вся деревня спала, в избе Зудова горел огонек. По моей просьбе Павел Назарович чертил план той части Саяна, куда мы собирались идти и где ему приходилось бывать. По мере того, как на листе бумаги появлялись реки, озера, перевалы, старик говорил мне о звериных тропах, о тайге, о порогах, пересыпая свое повествование небольшими рассказами из охотничьей жизни. Его жена, добрая, покорная старушка, с непонятной для меня тревогой прислушивалась к нашему разговору. Когда же Павел Назарович, покончив с планом, вышел из избы, она спокойно сказала: - Растревожили вы своими расспросами старика. Боюсь, не выдержит, пойдет.

И, немного подождав, добавила: - Видно, уж на роду у него написано закончить жизнь не дома, а где-нибудь в Березовом ключе или Паркиной речке. И что тянет его в эти горы?! Вернувшись в избу, Зудов приказал жене к утру истопить баню. Теперь это решение меня нисколько не удивило. Рано утром баня была готова. Старик достал из-под навеса два веника и позвал соседа, коренастого мужика. Спасибо Игнату, не отказывает. Раздевшись, Зудов надел шапку-ушанку, а Игнат длинные меховые рукавицы, и оба вошли в жарко натопленную баню.

Не могу!.. Да поддай же, сделай милость... Игнат плескал на раскаленные камни воду и снова принимался хлестать старика распаренным веником, но через несколько минут не выдержал, выскочил из бани. За ним следом чуть живой выполз на четвереньках и сам Зудов. После бани старик раскинул в избе на полу тулуп и долго лежал на нем блаженствуя. Жена Павла Назаровича возилась с приготовлением завтрака, и эти слова были, видимо, толчком, от которого нервы ее не выдержали. Она склонилась к печи и, спрятав голову в накрест сложенные руки, тихо заплакала. Так все было решено.

Зудов попросил меня сходить с ним к председателю колхоза, чтобы отсрочить на несколько дней выезд. Когда я прощался со стариками, Павел Назарович уже стащил в избу для ремонта свое охотничье снаряжение, а жена с грустным лицом заводила тесто для сухарей. Все это вспомнил я, ночуя тогда под гольцом Козя. Ранним утром, когда еще все живое спало, еще было мертво, пустынно в лесу, мы с Кириллом Лебедевым пробирались по гребню к глухариному току. Навстречу лениво струился лепет больших сонных кедрачей. Пахло сухим, старым дуплом. Ветерок-баловень, шумя и шелестя, бросал в лицо приятную прохладу. Было совсем темно, но уже чувствовалось, что скоро там, на востоке, за свинцовыми гольцами победным лучом блеснет румяная зорька.

Вдруг над головами треск сучьев, тяжелый взмах крыльев, и в темноту скользнула вспугнутая шорохом лыж огромная птица, - Глухарь! Тут и ток, - сказал, остановившись, Лебедев. Мы молча разошлись. Метров через сто я наткнулся на валежник и там задержался. Лебедев ушел правее. Когда смолкли его шаги, в лесу снова наступила тишина. Вершины толстых кедров сливались с темным небом, и я не знал, с чего начнется день. То ли заря встревожит ток, то ли песня разбудит утро.

Воздух становился неподвижным, ни звука, крепко спал лес, но в эту весеннюю пору как-то ощущаешь его дыхание, чувствуешь, что молодеет он, наливая почки соком и пуская из своих старых корней свежие побеги. Точно стон вдруг прорывался из глубины леса и исчезал бесследно. Вот позади, совсем близко, коротко и сонно щелкнуло раз, другой... Кто-то торопливо пробежал, шурша по насту, навстречу звуку и замер, будто затаившись. Я насторожился. Ожидание казалось невыносимым. А воздух еще больше посвежел, глотнешь его, не можешь насытиться и чувствуешь, как разливается он по телу бодрящей волной. Снова защелкало дальше где-то под гривой, все ускореннее, громче, но вдруг перешло в какое-то бурное, страстное шипение и оборвалось.

Опять в неподвижную дремоту погрузился лес. Я жду. Стою долго. Тишина становилась болезненной. Без мыслей всматриваюсь в волшебную синеву неба, изузоренную густой кроной сомкнутых надо мною деревьев. Совсем неожиданно на моховом болоте прокудахтал куропат, и там же резко заржал заяц. Сразу послышалось четко, громко. Поползли звуки брачной песни сквозь резные узоры кедров, по замшелым болотам, по синей громаде лесов.

Все громче, все страстнее пел краснобровый петух, спеша насладиться весенней зарею. Словно пробудившись, всюду запели глухари. Где-то далеко-далеко предрассветный ветерок пробежал мимо и пропал бесследно в недрах старого леса. Что-то сверкнуло там далеко за гольцами на востоке. Начали меркнуть звезды. Тайга распахивала полы темной ночи, пропуская в просветы румянец холодной зари. Мое присутствие не выдавал валежник. Я не стрелял, хотелось побольше насладиться ранним весенним утром.

А песни ширились, слышались яснее, громче. Вдруг мой слух обжег выстрел и донесся треск сучьев, сломанных падающей птицей. Замерли певцы. Только где-то в стороне, захлебываясь и картавя, надрывался молодой самец. Я приподнялся из-за валежины. Немного присмотрелся, вижу угольно-черный силуэт токующего глухаря. Глухарь примостился на огромной, широкой ветке старого кедра. Распустив веером пестрый хвост, надув зоб и чуточку приподняв к небу краснобровую голову, бросал в немое пространство капли горячей песни.

Запели и остальные петухи, все страстнее, все громче. В любовных песнях нарождалось утро. Дрожащими руками я приподнял малокалиберку и, не торопясь, "посадил" птицу на мушку. С мыслью, что вот сейчас рухнет на землю этот гордый певец, я нажал гашетку. Но ружье дало осечку. Глухарь мгновенно смолк и, повернув в мою сторону настороженно голову, сжался в продолговатый комок. Мы оба, не шевелясь, следили друг за другом. А вершины кедров уже были политы светом разлившейся зари.

Глухарь повернул голову в противоположную сторону, прислушался и снова: - Ток... Я снова прижимаю к плечу малокалиберку, тяну гашетку, но ружье, как заколдованное, - молчит. Вижу, кто-то шевелится в чаще, это Кирилл. Он скрадывает моего глухаря. Я замер истуканом, проклиная ружье. Мне ничего не оставалось делать, как ждать развязки. А петух, разазартившись, пел, слегка покачиваясь на сучке и царапая его острыми зубцами крыльев. Вот он торопливо затокал и зашипел, теряя на секунду зрение и слух.

Кирилл, дождавшись этого момента, сделал четыре-пять прыжков и вдруг замер горбатым пнем. Глухарь, не замечая его, снова и снова повторял песню, Шипел, а охотник все ближе и ближе подпрыгивал к нему. Я видел, как он медленно поднимал ружье, долго целил и как после выстрела глухарь, ломая ветки, свалился на "пол". Досада и чувство зависти на миг овладели мною. Патрон засел крепко, я торопился и сломал выбрасыватель. Охота сорвалась, какая досада! Возвращаться на бивак не хотелось. Разлившийся по лесу утренний свет гнал прочь поредевший мрак ночи.

Но вот близко послышался шорох; я приподнялся. Из-за старого упавшего кедра приближалась ко мне капалуха. Она, покачиваясь из стороны в сторону, нежно тянула: "к-о-о-т, к-о-о-т". Птица была совсем близко, я хорошо видел ее оперение, замечал, как ритмично шевелились перья, как тревожно скользили по пространству ее глаза. Она замолкла и, приподнимая голову, прислушивалась к песням. Их становилось все больше, глухари пели наперебой. Справа от меня отчетливо и громко защелкал глухарь. Он бесшумно появился из-за молодых кедров, группой стоявших у скрадка.

Каким крупным показался он мне в своем пышном наряде! Сколько гордости и силы было в его позе! Он, будто не замечая прижавшейся в снегу самки, распустил крылья и пошел кругами возле нее. Снова прогремел выстрел. Глухарь и капалуха насторожились и, захлопав крыльями, исчезли за ближними кедрами. Я встал. На чистом небе лежал густой румянец зари. Казалось, вот-вот брызнут лучи восходящего солнца.

Позади послышались шаги Кирилла. На табор мы принесли трех глухарей. Павел Назарович успел вскипятить чай. Пришлось задержаться. Ведь это был первый день долгожданной охоты, и мы не могли отказать себе в удовольствии отведать дичи. Правда, за это мы были наказаны. Пока варили суп да завтракали, настывшая за ночь снежная кора - наст - под действием солнца успела размякнуть. Лыжи проваливались, цепляясь за сучья, ломались, и мы скоро совсем выбились из сил.

На последнем километре к реке Тагасук пришлось добираться буквально на четвереньках. Как только мы появились на берегу Тагасука, в воздух с шумом поднялась пара кряковых. Они набрали высоту и скрылись за вершинами леса. Это были самые надежные вестники желанной весны. Она была где-то близко и своей невидимой рукой уже коснулась крутых речных берегов. Сквозь прогретую корку земли успел пробиться пушок зеленой трави, вспухли почки на тонких ветвях тальника, по-весеннему шумела и сама река. Продолжать путь невозможно. Солнце безжалостно плавило снег.

Мы решили сделать плот, на нем спуститься до озера, а там по льду добраться до заимки. Через два часа река несла нас по бесчисленным кривунам. Зимнее безмолвие оборвалось. Мы слышали робкий шум проснувшихся ручейков, плеск рыбы, шелест освободившейся из-под снега прошлогодней травы. Мимо нас пронеслась стая мелких птиц. Ветерок задорно пробегал по реке, награждая нас лаской и теплом. Но все эти признаки весны были уловимы только на реке, а вдали от нее еще лежала зима. Мутная вода Тагасука медленно несла вперед наш плот, скрепленный тальниковыми прутьями.

Павел Назарович и Лебедев дремали, пригретые солнцем. Я, стоя в корме, шестом управлял "суденышком". За большим поворотом открылось широкое поле разлива. Это было недалеко от озера. Вода, не поместившись в нем, выплеснулась из берегов, залила равнину и кусты. Наконец, мы подплыли к кромке льда и по нему к концу дня добрались до заимки. Днепровский и Кудрявцев уже вернулись с разведки. Днем позже пришел Пугачев с товарищами, и мы начали готовиться к походу на Кизир.

С нартами на Кизир Наш путь идет по завалам. Вынужденная ночевка. Собаки держат зверя. Удачный выстрел Рано-рано 18 апреля мы тронулись с заимки Можарской на реку Кизир. Утренними сумерками десять груженых нарт ползли по твердой снежной корке. Впереди попрежнему шел Днепровский, только теперь ему не на кого было покрикивать. Он сам впрягся в нарты, а Бурку со всеми остальными лошадьми оставили на заимке. Двадцатикилометровое пространство, отделяющее Можарское озеро от Кизира, так завалено лесом, что без прорубки нельзя протащить даже нарты.

Шли лыжней, проложенной от озера до Кизира Днепровским и Кудрявцевым. Снова перед нами мертвая тайга: пни, обломки стволов, скелеты деревьев.

Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана: — Ходить, ходить кажын день. И чего ходить, черт его знает!.. А другой солдатский голос, незнакомый подпоручику, ответил равнодушно, вместе с продолжительным, ленивым зевком: — Дела, братец ты мой… С жиру это все. Ну, прощевай, что ли, Степан. Заходи когда. Ромашов прилип к забору.

От острого стыда он покраснел, несмотря на темноту; все тело его покрылось сразу испариной, и точно тысячи иголок закололи его кожу на ногах и на спине. Даже денщики смеются», — подумал он с отчаянием. Тотчас же ему припомнился весь сегодняшний вечер, и в разных словах, в тоне фраз, во взглядах, которыми обменивались хозяева, он сразу увидел много не замеченных им раньше мелочей, которые, как ему теперь казалось, свидетельствовали о небрежности и о насмешке, о нетерпеливом раздражении против надоедливого гостя. Теперь я уж твердо знаю, что довольно! В гостиной у Николаевых потух огонь. Она в одной юбке причесывает перед зеркалом на ночь волосы. Владимир Ефимович сидит в нижнем белье на кровати, снимает сапог и, краснея от усилия, говорит сердито и сонно: «Мне, знаешь, Шурочка, твой Ромашов надоел вот до каких пор. Удивляюсь, чего ты с ним так возишься? Мимо всего длинного плетня, ограждавшего дом Николаевых, он прошел крадучись, осторожно вытаскивая ноги из грязи, как будто его могли услышать и поймать на чем-то нехорошем. Домой идти ему не хотелось: даже было жутко и противно вспоминать о своей узкой и длинной, об одном окне, комнате со всеми надоевшими до отвращения предметами.

И пускай!.. Не хочу больше испытывать такого унижения. Назанский снимал комнату у своего товарища, поручика Зегржта. Этот Зегржт был, вероятно, самым старым поручиком во всей русской армии, несмотря на безукоризненную службу и на участие в турецкой кампании. Каким-то роковым и необъяснимым образом ему не везло в чинопроизводстве. Он был вдов, с четырьмя маленькими детьми, и все-таки кое-как изворачивался на своем сорокавосьмирублевом жалованье. Он снимал большие квартиры и сдавал их по комнатам холостым офицерам, держал столовников, разводил кур и индюшек, умел как-то особенно дешево и заблаговременно покупать дрова. Детей своих он сам купал в корытцах, сам лечил их домашней аптечкой и сам шил им на швейной машине лифчики, панталончики и рубашечки. Еще до женитьбы Зегржт, как и очень многие холостые офицеры, пристрастился к ручным женским работам, теперь же его заставляла заниматься ими крутая нужда. Злые языки говорили про него, что он тайно, под рукой отсылает свои рукоделия куда-то на продажу.

Но все эти мелочные хозяйственные ухищрения плохо помогали Зегржту. Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в год, можно было видеть, как худой, длинный, бородатый Зегржт с растерянным потным лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев. Теперь у него в комнатах светился огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну. Отворите-ка на секунду, — сказал Ромашов. Зегржт влез на подоконник и просунул в форточку свой лысый лоб и свалявшуюся на один бок жидкую бороду. Куда же ему идти? Ах, господи, — борода Зегржта затряслась в форточке, — морочит мне голову ваш Назанский.

Второй месяц посылаю ему обеды, а он все только обещает заплатить. Когда он переезжал, я его убедительно просил, во избежание недоразумений… — Да, да, да… это… в самом деле… — перебил рассеянно Ромашов. Можно его видеть? Вы понимаете, я ему ясно говорил: во избежание недоразумений условимся, чтобы плата… — Извините, Адам Иванович, я сейчас, — прервал его Ромашов. Очень спешное дело… Он прошел дальше и завернул за угол. В глубине палисадника, у Назанского горел огонь. Одно из окон было раскрыто настежь. Сам Назанский, без сюртука, в нижней рубашке, расстегнутой у ворота, ходи-л взад и вперед быстрыми шагами по комнате; его белая фигура и золотоволосая голова то мелькали в просветах окон, то скрывались за простенками. Ромашов перелез через забор палисадника и окликнул его. Подождите: через двери вам будет далеко и темно.

Лезьте в окно. Давайте вашу руку. Комната у Назанского была еще беднее, чем у Ромашова. Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать, такая тощая, точно на ее железках лежало всего одно только розовое пикейное одеяло; у другой стены — простой некрашеный стол и две грубых табуретки. В одном из углов комнаты был плотно пригнан, на манер кивота, узенький деревянный поставец. В ногах кровати помещался кожаный рыжий чемодан, весь облепленный железнодорожными бумажками. Кроме этих предметов, не считая лампы на столе, в комнате не было больше ни одной вещи. Вы слышали, что я подал рапорт о болезни? Мне сейчас об этом говорил Николаев. Опять Ромашову вспомнились ужасные слова денщика Степана, и лицо его страдальчески сморщилось.

Вы были у Николаевых? Какой-то смутный инстинкт осторожности, вызванный необычным тоном этого вопроса, заставил Ромашова солгать, и он ответил небрежно: — Нет, совсем не часто. Так, случайно зашел. Назанский, ходивший взад и вперед по комнате, остановился около поставца и отворил его. Там на полке стоял графин с водкой и лежало яблоко, разрезанное аккуратными, тонкими ломтями. Стоя спиной к гостю, он торопливо налил себе рюмку и выпил. Ромашов видел, как конвульсивно содрогнулась его спина под тонкой полотняной рубашкой. Можно воздействовать на Адама, ветхого человека. Я потом. Назанский прошелся по комнате, засунув руки в карманы.

Сделав два конца, он заговорил, точно продолжая только что прерванную беседу: — Да. Так вот я все хожу и все думаю. И, знаете, Ромашов, я счастлив. В полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно, только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу?

Да черт его знает почему! Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни — это служить и быть сытым и хорошо одетым. А философия, говорят они, это чепуха, это хорошо тому, кому нечего делать, кому маменька оставила наследство. И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа, исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой жестокими, а порой бессмысленными. Мое существование однообразно, как забор, и серо, как солдатское сукно. Я не смею задуматься, — не говорю о том, чтобы рассуждать вслух, — о любви, о красоте, о моих отношениях к человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о Боге. Они смеются: ха-ха-ха, это все философия!.. Смешно, и дико, и непозволительно думать офицеру армейской пехоты о возвышенных материях. Это философия, черт возьми, следовательно — чепуха, праздная и нелепая болтовня. Он все ходил взад и вперед и по временам делал убедительные жесты, обращаясь, впрочем, не к Ромашову, а к двум противоположным углам, до которых по очереди доходил.

Я живу тогда, может быть, странной, но глубокой, чудесной внутренней жизнью. Такой полной жизнью! Все, что я видел, о чем читал или слышал, — все оживляется во мне, все приобретает необычайно яркий свет и глубокий, бездонный смысл. Тогда память моя — точно музей редких откровений. Понимаете — я Ротшильд! Беру первое, что мне попадается, и размышляю о нем, долго, проникновенно, с наслаждением. О лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах — ах, особенно о женщинах и о женской любви!.. Иногда я думаю об ушедших великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных словах. Я не верю в Бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты. Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная.

Думаю я обо всем об этом, и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу вот так, один… и плачу, — страстно, жарко плачу… Ромашов потихоньку встал с кровати и сел с ногами на открытое окно, так что его спина и его подошвы упирались в противоположные косяки рамы. Отсюда, из освещенной комнаты, ночь казалась еще темнее, еще глубже, еще таинственнее. Теплый, порывистый, но беззвучный ветер шевелил внизу, под окном черные листья каких-то низеньких кустов. И в этом мягком воздухе, полном странных весенних ароматов, в этой тишине, темноте, в этих преувеличенно ярких и точно теплых звездах — чувствовалось тайное и страстное брожение, угадывалась жажда материнства и расточительное сладострастие земли, растений, деревьев — целого мира. А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты: — Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток! Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы! Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного.

Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Но все-таки это безумие сладко мне, и… к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия… Я счастлив — и все тут! Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы. Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое. Но Назанский почти не слыхал его вопроса. Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи. Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся. Таких женщин нет. Впрочем, я не прав.

Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я — нет. Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит своего собеседника. Никогда еще лицо Назанского, даже в его Лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым Си интересным. Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, густая, четырехугольной формы, рыжая, небольшая борода лежала правильными волнами, точно нагофрированная, и вся его массивная и изящная голова, с обнаженной шеей благородного рисунка, была похожа на голову одного из тех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах. Ясные, чуть-чуть влажные голубые глаза смотрели оживленно, умно и кротко. Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови. К женщине! Какая бездна тайны! Какое наслаждение и какое острое, сладкое страдание!

Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним. Сидел я однажды в Рязани на станции «Ока» и ждал парохода. Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это было во время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете. А за буфетом стояла девушка, так лет восемнадцати, — такая, знаете ли, некрасивая, в оспинках, по бойкая такая, черноглазая, с чудесной улыбкой и в конце концов премилая. И было нас только трое на станции: она, я и маленький белобрысый телеграфист. Впрочем, был и ее отец, знаете — такая красная, толстая, сивая подрядческая морда, вроде старого и свирепого меделянского пса. Но отец был как бы за кулисами. Выйдет на две минуты за прилавок и все зевает, и все чешет под жилетом брюхо, не может никак глаз разлепить. Потом уйдет опять спать.

Но телеграфистик приходил постоянно. Помню, облокотился он на стойку локтями и молчит. И она молчит, смотрит в окно, на разлив. А там вдруг юноша запоет говорком: Лю-юбовь — что такое? Это чувство неземное, Что волнует нашу кровь. И опять замолчит. А через пять минут она замурлычет: «Любовь — что такое? Что такое любовь?.. Должно быть, оба слышали его где-нибудь в оперетке или с эстрады… небось нарочно в город пешком ходили. Попоют и опять помолчат.

А потом она, как будто незаметно, все поглядывая в окошечко, глядь — и забудет руку на стойке, а он возьмет ее в свои руки и перебирает палец за пальцем. И опять: «Лю-юбовь — что такое?.. И так они круглые сутки. Тогда эта «любовь» мне порядком надоела, а теперь, знаете, трогательно вспомнить. Ведь таким манером они, должно быть, любезничали до меня недели две, а может быть, и после меня с месяц. И я только потом почувствовал, какое это счастие, какой луч света в их бедной, узенькой-узенькой жизни, ограниченной еще больше, чем наша нелепая жизнь — о, куда! Впрочем… Постойте-ка, Ромашов. Мысли у меня путаются. К чему это я о телеграфисте? Назанский опять подошел к поставцу.

Но он не вил, а, повернувшись спиной к Ромашову, мучительно тер лоб и крепко сжимал виски пальцами правой руки. И в этом нервном движении было что-то жалкое, бессильное, приниженное. Он быстро выпил рюмку, отвернулся с загоревшимися глазами от поставца и торопливо утер губы рукавом рубашки. Кто понимает ее? Из нее сделали тему для грязных, помойных опереток, для похабных карточек, для мерзких анекдотов, для мерзких-мерзких стишков. Это мы, офицеры, сделали. Вчера у меня был Диц. Он сидел на том же самом месте, где теперь сидите вы. Он играл своим золотым пенсне и говорил о женщинах. Ромашов, дорогой мой, если бы животные, например собаки, обладали даром понимания человеческой речи и если бы одна из них услышала вчера Дица, ей-богу, она ушла бы из комнаты от стыда.

Вы знаете — Диц хороший человек, да и все хорошие, Ромашов: дурных людей нет. Но он стыдится иначе говорить о женщинах, стыдится из боязни потерять свое реноме циника, развратника и победителя. Тут какой-то общий обман, какое-то напускное мужское молодечество, какое-то хвастливое презрение к женщине. И все это оттого, что для большинства в любви, в обладании женщиной, понимаете, в окончательном обладании, — таится что-то грубо-животное, что-то эгоистичное, только для себя, что-то сокровенно-низменное, блудливое и постыдное — черт! И оттого-то у большинства вслед за обладанием идет холодность, отвращение, вражда. Оттого-то люди и отвели для любви ночь, так же как для воровства и для убийства… Тут, дорогой мой, природа устроила для людей какую-то засаду с приманкой и с петлей. Природа, как и во всем, распорядилась гениально. То-то и дело, что для поручика Дица вслед за любовью идет брезгливость и пресыщение, а для Данте вся любовь — прелесть, очарование, весна! Нет, нет, не думайте: я говорю о любви в самом прямом, телесном смысле. Но она — удел избранников.

Вот вам пример: все люди обладают музыкальным слухом, но у миллионов он, как у рыбы трески или как у штабс-капитана Васильченки, а один из этого миллиона — Бетховен. Так во всем: в поэзии, в художестве, в мудрости… И любовь, говорю я вам, имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов. Он подошел к окну, прислонился лбом к углу стены рядом с Ромашовым и, задумчиво глядя в теплый мрак весенней ночи, заговорил вздрагивающим, глубоким, проникновенным голосом: — О, как мы не умеем ценить ее тонких, неуловимых прелестей, мы — грубые, ленивые, недальновидные. Понимаете ли вы, сколько разнообразного счастия и очаровательных мучений заключается в нераздельной, безнадежной любви? Когда я был помоложе, во мне жила одна греза: влюбиться в недосягаемую, необыкновенную женщину, такую, знаете ли, с которой у меня никогда и ничего не может быть общего. Влюбиться и всю жизнь, все мысли посвятить ей. Все равно: наняться поденщиком, поступить в лакеи, в кучера — переодеваться, хитрить, чтобы только хоть раз в год случайно увидеть ее, поцеловать следы ее ног на лестнице, чтобы — о, какое безумное блаженство! Ну, хорошо: вы сойдете с ума от этой удивительной, невероятной любви, а поручик Диц сойдет с ума от прогрессивного паралича и от гадких болезней. Что же лучше? Но подумайте только, какое счастье — стоять целую ночь на другой стороне улицы, в тени, и глядеть в окно обожаемой женщины.

Вот осветилось оно изнутри, на занавеске движется тень. Не она ли это? Что она делает? Что думает? Погас свет. Спи мирно, моя радость, спи, возлюбленная моя!.. И день уже полон — это победа! Дни, месяцы, годы употреблять все силы изобретательности и настойчивости, и вот — великий, умопомрачительный восторг: у тебя в руках ее платок, бумажка от конфеты, оброненная афиша. Она ничего не знает о тебе, никогда не услышит о тебе, глаза ее скользят по тебе, не видя, но ты тут, подле, всегда обожающий, всегда готовый отдать за нее — нет, зачем за нее — за ее каприз, за ее мужа, за любовника, за ее любимую собачонку — отдать и жизнь, и честь, и все, что только возможно отдать! Ромашов, таких радостей не знают красавцы и победители.

Как хорошо все, что вы говорите! Он уже давно встал с подоконника и так же, как и Назанский, ходил по узкой, длинной комнате, ежеминутно сталкиваясь с ним и останавливаясь. Я вам расскажу про себя. Я был влюблен в одну… женщину. Это было не здесь, не здесь… еще в Москве… я был… юнкером. Но она не знала об этом. И мне доставляло чудесное удовольствие сидеть около нее и, когда она что-нибудь работала, взять нитку и тихонько тянуть к себе. Только и всего. Она не замечала этого, совсем не замечала, а у меня от счастья дружилась голова. Это — точно проволока, точно электрический ток?

Какое-то тонкое, нежное общение? Ах, милый мой, жизнь так прекрасна!.. Назанский замолчал, растроганный своими мыслями, и его голубые глаза, наполнившись слезами, заблестели. Ромашова также охватила какая-то неопределенная, мягкая жалость и немного истеричное умиление. Эти чувства относились одинаково и к Назанскому и к нему самому. О нет, нет, я не смею читать вам пошлой морали… Я сам… Но что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом думаю… Назанский остановился и долго смотрел в раскрытое окно. Я вам расскажу! С девушкой… Но знаете, как это у Гейне: «Она была достойна любви, и он любил ее, но он был недостоин любви, и она не любила его». Она разлюбила меня за то, что я пью… впрочем, я не знаю, может быть, я пью оттого, что она меня разлюбила.

Она… ее здесь тоже нет… это было давно. Ведь вы знаете, я прослужил сначала три года, потом был четыре года в запасе, а потом три года тому назад опять поступил в полк. Между нами не было романа. Всего десять — пятнадцать встреч, пять-шесть интимных разговоров. Но — думали ли вы когда-нибудь о неотразимой, обаятельной власти прошедшего? Так вот, в этих невинных мелочах — все мое богатство. Я люблю ее до сих пор. Подождите, Ромашов… Вы стоите этого. Я вам прочту ее единственное письмо — первое и последнее, которое она мне написала. Он сел на корточки перед чемоданом и стал неторопливо переворачивать в нем какие-то бумаги.

В то же время он продолжал говорить: — Пожалуй, она никогда и никого не любила, кроме себя. В ней пропасть властолюбия, какая-то злая и гордая сила. И в то же время она — такая добрая, женственная, бесконечно милая. Точно в ней два человека: один — с сухим, эгоистичным умом, другой — с нежным и страстным сердцем. Вот оно, читайте, Ромашов. Что сверху — это лишнее. Что-то, казалось, постороннее ударило Ромашову в голову, и вся комната пошатнулась перед его глазами. Письмо было написано крупным, нервным, тонким почерком, который мог принадлежать только одной Александре Петровне — так он был своеобразен, неправилен и изящен. Ромашов, часто получавший от нее записки с приглашениями на обед и на партию винта, мог бы узнать этот почерк из тысячи различных писем. Больше всего в жизни я стыжусь лжи, всегда идущей от трусости и от слабости, и потому не стану вам лгать.

Я любила вас и до сих пор еще люблю, и знаю, что мне не скоро и нелегко будет уйти от этого чувства. Но в конце концов я все-таки одержу над ним победу. Что было бы, если бы я поступила иначе? Во мне, правда, хватило бы сил и самоотверженности быть вожатым, нянькой, сестрой милосердия при безвольном, опустившемся, нравственно разлагающемся человеке, но я ненавижу чувства жалости и постоянного унизительного всепрощения и не хочу, чтобы вы их во мне возбуждали. Я не хочу, чтобы вы питались милостыней сострадания и собачьей преданности. А другим вы быть не можете, несмотря на ваш ум и прекрасную душу. Скажите честно, искренно, ведь не можете? Ах, дорогой Василий Нилыч, если бы вы могли! Если бы! К вам стремится все мое сердце, все мои желания, я люблю вас.

Но вы сами не захотели меня. Ведь для любимого человека можно перевернуть весь мир, а я вас просила так о немногом. Вы не можете?

Было каникулярное время, и потому нас поместили в школе, лошадей оставили на дворе, а все имущество и седла сложили под навесом. Вечером приходили крестьяне-старожилы. Они рассказывали о своей жизни в этих местах, говорили о дороге и давали советы. На другой день мы продолжали свой путь. За деревней дорога привела нас к реке Уссури. Вся долина была затоплена водой. Возвышенные места казались островками. Среди этой массы воды русло реки отмечалось быстрым течением и деревьями, росшими по берегам её. Сопровождавшие нас крестьяне говорили, что во время наводнений сообщение с соседними деревнями по дороге совсем прекращается и тогда они пробираются к ним только на лодках. Посоветовавшись, мы решили идти вверх по реке до такого места, где она идёт одним руслом, и там попробовать переправиться вплавь с конями. С рассветом казалось, что день будет пасмурный и дождливый, но к десяти часам утра погода разгулялась. Тогда мы увидели то, что искали. Километрах в пяти от нас река собирала в себя все протоки. Множество сухих редок давало возможность подойти к ней вплотную. Но для этого надо было обойти болота и спуститься в долину около горы Кабарги. Лошади уже отабунились, они не лягались и не кусали друг друга. В поводу надо было вести только первого коня, а прочие шли следом сами. Каждый из стрелков по очереди шёл сзади и подгонял тех лошадей, которые сворачивали в сторону или отставали. Закрыть Как отключить рекламу? Поравнявшись с горой Кабаргой, мы повернули на восток к фанзе Хаудиен [43] , расположенной на другой стороне Уссури, около устья реки Ситухе. Перебираясь с одной редки на другую и обходя болотины, мы вскоре достигли леса, растущего на берегу реки. На наше счастье, в фанзе у китайцев оказалась лодка Она цедила, как решето, но всё же это была посудина, которая в значительной степени облегчала нашу переправу. Около часа было потрачено на её починку. Щели лодки мы кое-как законопатили, доски сбили гвоздями, а вместо уключин вбили деревянные колышки, к которым привязали верёвочные петли.

Заяц метнулся, заверещал и, пр... Через несколько часов с пр... Наши вечерние прогулки закончились. Может быть, она [Олеся] не поняла настоящего значения этих злобных взоров, может быть, из гордыни пр... Она затворяет дверь на ключ, пр.. Странники ехали без всяких пр... Нигде не попадались им деревья, всё та же нескончаемая, вольная, пр...

По Уссурийскому краю

Большую пользу приносит сопоставление написания слов, являющихся историческими родственниками,например: акварель — аквариум, балкон — балка, брошюра — брошь брошка. Другим приемом, который помогает осознать правописание трудного слова, является прием сопоставления его непосредственно с той основой, с тем корнем, от которого оно образовано или к которому восходит. К этому приему можно прибегать в тех случаях, когда в современном русском языке отсутствует этимологический родственник. Примерами таких словмогут быть следующие: величина, витрина, ветеран, вермишель. Слово величина восходит к древнерусскому вель, вельми — «большой», слово витрина создано на основе латинского vitro — стекло родственным является витраж. Слово ветеран образовано от латинского «ветус» — старый, а слово вермишель — от итальянского vermicello — «червячок». Во многих случаях помогает сопоставление трудных в орфографическом отношении слов с однокоренными словами других языков. Например, аромат — арома болгарское — запах, оранжевый — английское и французское оранж — апельсин отсюда и оранжерея.

Из древнерусского языка пришли слова багровый, наслаждение, очарование, стремление. Установив первоначальное значение корня в этих словах, проще освоить их написание. Так, значение родственных слов с корнем «багр»: багровый, багряный, багрец, багрянец — восходит к древнерусскому слову «багръ» — красный. Слово наслаждение связано исторически со словом сладость, очарование — со словом чары, стремление — со словом стремя. Правописание слов долина и одолеть помогут объяснить их этимологические «родственники» — слова дол, то есть низ, и подол — нижний край платья. Долина — это низина между горами. Мы говорим: горы и долы.

Одолеть врага или всадника первоначально означало сразить его, повергнуть в дол, то есть вниз. Поэтому мы пишем слова долина и одолеть с буквой О в корне, проверяя их словом дол. Несомненна польза применения этимологического анализа и при изучении непроизносимых согласных в словах. Легко проверить непроизносимые согласные в таких словах, как вестник, честность, тростник, местный, солнце, гигантский и т. Но из этой группы выделяются слова,написание которых следует запомнить: наперсник, ровесник, сверстник, яства, окрестность. С помощью исторического комментария данных слов можно легко определить их написание. Слово наперсник образовано от древнерусского слова перси — груди, т.

В современном языке означает «друг», «товарищ», «доверенное лицо». Этимология слов ровесник и сверстник также помогает их правильному написанию. Ровесник — это тот, кто прожил одинаковое с тобой количество вёсен; твой одногодка. Слово сверстник — одинаковый с тобой по возрасту человек — восходит к общеславянскому корню верста в значении возраст, а позже мера длины. ЯСТВА — заимствовано из старославянского языка, где образовано с помощью суффикса -тва- от глагола ясти — принимать пищу, кушать. В современном языке родственным слову ясти является есть.

Им пришлось отвечать уроки уже на квартире у попа. Выгнанный Павка присел на последней ступеньке крыльца. Он думал о том, как ему явиться домой и что сказать матери, такой заботливой, работающей с утра до поздней ночи кухаркой у акцизного инспектора. Павку душили слезы. И все из-за этого проклятого попа. И на черта я ему махры насыпал? Сережка подбил. Вот и всыпали. Сережке ничего, а меня, наверное, выгонят». Уже давно началась эта вражда с отцом Василием. Как-то подрался Павка с Левчуковым Мишкой, и его оставили «без обеда». Чтобы не шалил в пустом классе, учитель привел шалуна к старшим, во второй класс. Павка уселся на заднюю скамью. Учитель, сухонький, в черном пиджаке, рассказывал про землю, светила. Павка слушал, разинув рот от удивления, что земля уже существует много миллионов лет и что звезды тоже вроде земли. До того был удивлен услышанным, что даже пожелал встать и сказать учителю: «В законе божием не так написано», но побоялся, как бы не влетело. По закону божию поп всегда ставил Павке пять. Все тропари, Новый и Ветхий завет знал он назубок: твердо знал, в какой день что произведено богом. Павка решил расспросить отца Василия. На первом же уроке закона, едва поп уселся в кресло, Павка поднял руку и, получив разрешение говорить, встал: — Батюшка, а почему учитель в старшем классе говорит, что земля миллион лет стоит, а не как в законе божием — пять тыс… — и сразу осел от визгливого крика отца Василия: — Что ты сказал, мерзавец? Вот ты как учишь слово божие! Не успел Павка и пикнуть, как поп схватил его за оба уха и начал долбить головой об стенку. Через минуту, избитого и перепуганного, его выбросили в коридор. Здорово попало Павке и от матери. На другой день пошла она в школу и упросила отца Василия принять сына обратно. Возненавидел с тех пор попа Павка всем своим существом. Ненавидел и боялся. Никому не прощал он своих маленьких обид: не забывал и попу незаслуженную порку, озлобился, затаился. Много еще мелких обид перенес мальчик от отца Василия: гонял его поп за дверь, целыми неделями в угол ставил за пустяки и не спрашивал у него ни разу уроков, а перед пасхой из-за этого пришлось ему с неуспевающими к попу на дом идти сдавать. Там, на кухне, и всыпал Павка махры в пасхальное тесто. Никто не видел, а все же поп сразу узнал, чья это работа, …Урок окончился, детвора высыпала во двор и обступила Павку. Он хмуро отмалчивался. Сережка Брузжак из класса не выходил, чувствовал, что и он виноват, но помочь товарищу ничем не мог. В открытое окно учительской высунулась голова заведующего школой Ефрема Васильевича, и густой бас его заставил Павку вздрогнуть. И Павка с заколотившимся сердцем пошел в учительскую. Хозяин станционного буфета, пожилой, бледный, с бесцветными, вылинявшими глазами, мельком взглянул на стоявшего в стороне Павку: — Сколько ему лет? Условие такое: восемь рублей в месяц и стол в дни работы, сутки работать, сутки дома — и чтоб не воровать. Воровать он не будет, я ручаюсь, — испуганно сказала мать. Продавщица бросила нож, которым резала ветчину, и, кивнув Павке головой, пошла через зал, пробираясь к боковой двери, ведущей в судомойню. Павка последовал за ней. Мать торопливо шла вместе с ним, шепча ему наспех: — Ты уж, Павлушка, постарайся, не срамись. И, проводив сына грустным взглядом, пошла к выходу. В судомойне шла работа вовсю: гора тарелок, вилок, ножей высилась на столе, и несколько женщин перетирали их перекинутыми через плечо полотенцами. Рыженький мальчик с всклокоченными, нечесаными волосами, чуть старше Павки, возился с двумя огромными самоварами. Судомойня была наполнена паром из большой лохани с кипятком, где мылась посуда, и Павка первое время не мог разобрать лиц работавших женщин. Он стоял, не зная, что ему делать и куда приткнуться. Продавщица Зина подошла к одной из моющих посуду женщин и, взяв ее за плечо, сказала: — Вот, Фросенька, новый мальчик вам сюда вместо Гришки. Ты ему растолкуй, что надо делать. Обращаясь к Павке и указав на женщину, которую только что назвала Фросенькой, Зина проговорила: — Она здесь старшая. Что она тебе скажет, то и делай. Та, вытирая пот со лба, глядела на него сверху вниз, как бы оценивая его достоинства, и, подвертывая сползавший с локтя рукав, сказала удивительно приятным, грудным голосом: — Дело твое, милай, маленькое: вот этот куб нагреешь, значит, утречком, и чтоб в нем у тебя всегда кипяток был, дрова, конечно, чтобы наколол, потом вот эти самовары тоже твоя работа. Потом, когда нужно, ножики и вилочки чистить будешь и помои таскать. Работки хватит, милай, упаришься, — говорила она костромским говорком с ударением на «а», и от этого ее говорка и залитого краской лица с курносым носиком Павке стало как-то веселее. Сказал и запнулся. Громкий хохот работавших в судомойне женщин покрыл его последние слова: — Ха-ха-ха!.. У Фросеньки уж и племянник завелся… — Ха-ха!.. Павка из-за пара не разглядел ее лица, а Фросе всего было восемнадцать лет. Уже совсем смущенный, он повернулся к мальчику и спросил: — Что мне делать надо сейчас? Но мальчик на вопрос только хихикнул: — Ты у тети спроси, она тебе все пропечатает, а я здесь временно. Что тут такого мальчонка сказал? Вот бери-ка, — подала она Павке полотенце, — бери один конец в зубы, а другой натяни ребром. Вот вилочку и чисть туда-сюда зубчиками, только чтоб ни соринки не оставалось. У нас за это строго. Господа вилки просматривают, и если заметят грязь — беда: хозяйка в три счета прогонит. Судомойка засмеялась: — Хозяин у нас, сынок, вроде мебели, тюфяк он. Всему голова здесь хозяйка. Ее сегодня нет. Вот поработаешь — увидишь. Дверь в судомойню открылась, и в нее вошли трое официантов, неся груды грязной посуды. Один из них, широкоплечий, косоглазый, с крупным четырехугольным лицом, сказал: — Пошевеливайтесь живее. Сейчас придет двенадцатичасовой, а вы копаетесь. Глядя на Павку, он спросил: — А это кто? Сегодня это тебе так пройдет, а завтра если повторится, то получишь по морде. Павка, не говоря ни слова, принялся за самовары. Так началась его трудовая жизнь. Никогда Павка не старался так, как в свой первый рабочий день. Понял он: тут не дома, где можно мать не послушать. Косоглазый ясно сказал, что если не послушаешь — в морду. Разлетались искры из толстопузых четырехведерных самоваров, когда Павка раздувал их, натянув снятый сапог на трубу. Хватаясь за ведра с помоями, летел к сливной яме, подкладывал под куб с водой дрова, сушил на кипящих самоварах мокрые полотенца, делал все, что ему говорили. Поздно вечером уставший Павка отправился вниз, на кухню. Пожилая судомойка Анисья, посмотрев на дверь, скрывшую Павку, сказала: — Ишь мальчонка-то какой-то ненормальный, мотается, как сумасшедший. Не с добра, видно, послали работать-то. Удостоверившись, что все в порядке и самовары кипят, мальчишка, засунув руки в карманы, цыкнув сквозь сжатые зубы слюной и с видом презрительного превосходства взглянув на Павку слегка белесоватыми глазами, сказал тоном, не допускающим возражения: — Эй ты, шляпа! Завтра приходи, в шесть часов на смену. А будешь много гавкать, то сразу поставлю тебе блямбу на фотографию. Подумаешь, пешка, только что поступил и уже форс давит. Судомойки, сдавшие свое дежурство вновь прибывшим, с интересом наблюдали за разговором двух мальчиков. Нахальный тон и вызывающее поведение мальчишки разозлили Павку. Он подвинулся на шаг к своей смене, приготовясь влепить мальчишке хорошего леща, но боязнь быть прогнанным в первый же день работы остановила его. Весь потемнев, он сказал: — Ты потише, не налетай, а то обожжешься. Завтра приду в семь, а драться я умею не хуже тебя; если захочешь попробовать — пожалуйста. Противник отодвинулся на шаг к кубу и с удивлением смотрел на взъерошенного Павку. Такого категорического отпора он не ожидал и немного опешил. Первый день прошел благополучно, и Павка шагал домой с чувством человека, честно заработавшего свой отдых. Теперь он тоже трудится, и никто теперь не скажет ему, что он дармоед. Утреннее солнце лениво подымалось из-за громады лесопильного завода. Скоро и Павкин домишко покажется. Вот здесь, сейчас же за усадьбой Лещинского. Все равно проклятый поп не дал бы житья, а теперь я на него плевать хотел, — рассуждал Павка, подходя к дому, и, открывая калитку, вспомнил: — А тому, белобрысому, обязательно набью морду, обязательно». Мать возилась во дворе с самоваром. Увидев сына, спросила тревожно: — Ну, как? Мать хотела о чем-то предупредить. Он понял — в раскрытое окно комнаты виднелась широкая спина брата Артема. Служить будет в депо. Павка не совсем уверенно открыл дверь в комнату. Громадная фигура, сидевшая за столом спиной к нему, повернулась, и на Павку глянули из-под густых черных бровей суровые глаза брата. Ну, ну, здорово! Не предвещала Павке ничего приятного беседа с приехавшим братом. Побаивался Павлик Артема. Но Артем, видно, драться не собирался; он сидел на табурете, опершись локтями о стол, и смотрел на Павку неотрывающимся взглядом — не то насмешливо, не то презрительно. Павка уставился глазами в потрескавшуюся половицу, внимательно изучая высунувшуюся шляпку гвоздика. Но Артем поднялся из-за стола и пошел в кухню. Во время чаепития Артем спокойно расспрашивал Павку о происшедшем в классе. Павка рассказал все. И в кого он такой уродился? Господи боже мой, сколько я мучений с этим мальчишкой перенесла, — жаловалась она. Артем, отодвинув от себя пустую чашку, сказал, обращаясь к Павке: — Ну, так вот, браток. Раз уж так случилось, держись теперь настороже, на работе фокусов не выкидывай, а выполняй все что надо; ежели и оттуда тебя выставят, то я тебя так разрисую, что дальше некуда. Запомни это. Довольно мать дергать. Куда, черт, ни ткнется — везде недоразумение, везде чего-нибудь отчебучит. Но теперь уж шабаш. Отработаешь годок — буду просить взять учеником в депо, потому в тех помоях человека из тебя не будет. Надо учиться ремеслу. Сейчас еще мал, но через год попрошу — может, примут. Я сюда перевожусь и здесь работать буду. Мамка служить больше не будет. Хватит ей горб гнуть перед всякой сволочью, но ты смотри, Павка, будь человеком. Он поднялся во весь свой громадный рост, надел висевший на спинке стула пиджак и бросил матери: — Я пойду по делу на часок. Уже во дворе, проходя мимо окна, сказал: — Там тебе привез сапоги и ножик, мамка даст. Буфет вокзала торговал беспрерывно целые сутки. Железнодорожный узел соединял пять линий. Вокзал плотно был набит людьми и только на два-три часа ночью, в перерыв между двумя поездами, затихал. Здесь, на вокзале, сходились и разбегались в разные стороны сотни эшелонов. С фронта на фронт. Оттуда с искалеченными, с искромсанными людьми, а туда с потоком новых людей в серых однообразных шинелях. Два года провертелся Павка на этой работе. Кухня и судомойня — вот все, что он видел за эти два года. В громадной подвальной кухне — лихорадочная работа. Работало двадцать с лишним человек. Десять официантов сновали из буфета в кухню. Получал уже Павка не восемь, а десять рублей. Вырос за два года, окреп. Много мытарств прошел он за это время. Коптился в кухне полгода поваренком, вылетел опять в судомойню — выбросил всесильный шеф: не понравился несговорчивый мальчонка, того и жди, что пырнет ножом за зуботычину. Давно бы уже прогнали за это с работы, но спасала его неиссякаемая трудоспособность. Работать мог Павка больше всех, не уставая. В горячие для буфета часы носился как угорелый с подносами, прыгая через четыре-пять ступенек вниз, в кухню, и обратно. Ночами, когда прекращалась толкотня в обоих залах буфета, внизу, в кладовушках кухни, собирались официанты. Начиналась бесшабашная азартная игра: в «очко», в «девятку». Видел Павка не раз кредитки, лежавшие на столах. Не удивлялся Павка такому количеству денег, знал, что каждый из них за сутки своего дежурства чаевыми получал по тридцать — сорок рублей. По полтинничку, по рублику собирали. А потом напивались и резались в карты. Злобился на них Павка. Поднесет — унесет. Пропивают и проигрывают». Считал их Павка, так же как хозяев, чужими, враждебными. Приводили они своих сынков в гимназических мундирчиках, приводили и расплывшихся от довольства жен. Не удивлялся он и тому, что происходило ночами в закоулках кухни да на складах буфетных; знал Павка хорошо, что всякая посудница и продавщица недолго наработает в буфете, если не продаст себя за несколько рублей каждому, кто имел здесь власть и силу. Заглянул Павка в самую глубину жизни, на ее дно, в колодезь, — и затхлой плесенью, болотной сыростью пахнуло на него, жадного ко всему новому, неизведанному. Не удалось Артему устроить брата учеником в депо: моложе пятнадцати лет не брали. Ожидал Павка дня, когда выйдет отсюда, тянуло к огромному каменному закопченному зданию. Частенько бывал он там у Артема, ходил с ним осматривать вагоны и старался чем-нибудь помочь. Особенно скучно стало, когда ушла с работы Фрося. Не было уже смеющейся, веселой девушки, и Павка острее почувствовал, как крепко он сдружился с ней. Приходя утром в судомойню, слушая сварливые крики беженок, ощущал какую-то пустоту и одиночество. В ночной перерыв, подкладывая в топку куба дрова, Павка присел на корточках перед открытой дверцей; прищурившись, смотрел на огонь — хорошо было от теплоты печки. В судомойне никого не было. Не заметил, как мысли вернулись к тому, что было недавно, к Фросе, и отчетливо всплыла картина. На повороте из любопытства влез на дрова, чтобы заглянуть в кладовушку, где обычно собирались игроки. А игра там была в полном разгаре. Побуревший от волнения Заливанов держал банк. На лестнице послышались шаги. Обернулся: сверху спускался Прохошка. Павка залез под лестницу, пережидая, когда тот пройдет в кухню. Под лестницей было темно, и Прохощка видеть его не мог. Прохошка повернул вниз, и Павке было видно его широкую спину и большую голову. Сверху по лестнице еще кто-то сбегал поспешными легкими шагами, и Павка услыхал знакомый голос: — Прохошка, подожди. Прохошка остановился и, обернувшись, посмотрел вверх. Шаги на лестнице застучали вниз, и Павка узнал Фросю. Она взяла официанта за рукав и прерывающимся, сдавленным голосом сказала: — Прохошка, где же те деньги, которые тебе дал поручик? Прохор резко отдернул руку. А разве я тебе не дал? Не больно ли дорого, сударыня, для судомойки? Я думаю, хватит и тех пятидесяти, что я дал. Подумаешь, какое счастье! Почище барыньки, с образованием — и то таких денег не берут. Скажи спасибо за это — ночку поспать и пятьдесят целковых схватить. Нет дураков. Десятку-две я тебе еще дам, и кончено, а не будешь дурой — еще подработаешь, я тебе протекцию составлю. Не передать, не рассказать чувств, которые охватили Павку, когда он слушал этот разговор и, стоя в темноте под лестницей, видел вздрагивающую и бьющуюся о поленья головой Фросю. Не сказался Павка, молчал, судорожно ухватившись за чугунные подставки лестницы, а в голове пронеслось и застряло отчетливо, ясно: «И эту продали, проклятые. Эх, Фрося, Фрося…» Еще глубже и сильнее затаилась ненависть к Прохошке, и все окружающее опостылело и стало ненавистным. Почему я не большой и сильный, как Артем? Тихо было в комнате, лишь потрескивало в топке, и у крана слышался стук равномерно падающих капель. Климка, поставив на полку последнюю ярко начищенную кастрюлю, вытирал руки. На кухне никого не было. Дежурный повар и кухонщицы спали в раздевалке. На три ночных часа затихала кухня, и эти часы Климка всегда проводил наверху у Павки. По-хорошему сдружился поваренок с черноглазйм кубовщиком. Поднявшись наверх, Климка увидел Павку сидящим на корточках перед раскрытой топкой. Павка заметил на стене тень от знакомой взлохмаченной фигуры и проговорил, не оборачиваясь: — Садись, Климка. Поваренок забрался на сложенные поленья и, улегшись на них, посмотрел на сидевшего молча Павку и проговорил, улыбаясь: — Ты что, на огонь колдуешь? Павка с трудом оторвал глаза от огненных языков. На Климку смотрели два огромных блестящих глаза. В них Климка увидел невысказанную грусть. Первый раз увидел Климка эту грусть в глазах товарища. Павка поднялся и сел рядом с Климкой. Всегда находило, как только попал сюда работать. Ты погляди, что здесь делается! Работаем как верблюды, а в благодарность тебя по зубам бьет кто только вздумает, и ни от кого защиты нет. Нас с тобой хозяева нанимали им служить, а бить всякий право имеет, у кого только сила есть. Ведь хоть разорвись, всем сразу не угодишь, а кому не угодишь, от того и получай. Уж так стараешься, чтобы делать как следует, чтобы никто придраться не мог, кидаешься во все концы, но все равно кому-нибудь не донесли вовремя — и по шее… Климка испуганно перебил его: — Ты не кричи так, а то зайдет кто — услышит. Павка вскочил: — Ну и пусть слышит, все равно уйду отсюда. Пути очищать от снега и то лучше, а здесь… могила, жулик на жулике сидит. Денег у них сколько у всех! А нас за тварей считают, с дивчатами что хотят, то и делают; а которая хорошая, не поддается, выгоняют в два счета. Тем куда деваться? Набирают беженок, бесприютных, голодающих. Те за хлеб держатся, тут хоть поесть смогут, и на все идут из-за голода. Он говорил это с такой злобой, что Климка, опасаясь, что кто-нибудь услышит их разговор, вскочил и закрыл дверь, ведущую в кухню, а Павка все говорил о накипевшем у него на душе. Почему молчишь? Павка сел на табуретку у стола и устало склонил голову на ладонь. Климка наложил в топку дров и тоже сел у стола. Нашли у него что-то, — ответил Павка. Климка недоуменно посмотрел на Павку: — А что эта политика означает? Павка пожал плечами: — Черт его знает. Говорят, ежели кто против царя идет, так политикой зовется. Климка испуганно дернулся: — Не знаю, — ответил Павка. Дверь открылась, и в судомойню вошла заспанная Глаша: — Вы это чего не спите, ребятки? На час задремать можно, пока поезда нет. Иди, Павка, я за кубом погляжу. Кончилась Павкина служба раньше, чем он ожидал, и так кончилась, как он и не предвидел. В один из морозных январских дней дорабатывал Павка свою смену и собирался уходить домой, но сменявшего его парня не было. Пошел Павка к хозяйке и заявил, что уходит домой, но та не отпускала. Пришлось усталому Павке отстукивать вторые сутки, и к ночи он совсем выбился из сил. В перерыв надо было наливать кубы и кипятить их к трехчасовому поезду. Отвернул кран Павка — вода не шла. Водокачка, видно, не подала. Оставил кран открытым, улегся на дрова и уснул: усталость одолела. Через несколько минут забулькал, заурчал кран, и вода полилась в бак, наполнила его до краев и потекла по кафельным плитам на пол судомойни, в которой, как обычно, никого не было. Воды наливалось все больше и больше. Она залила пол и просочилась под дверь в зал. Ручейки подбирались под вещи и чемоданы спящих пассажиров. Никто этого не замечал, и только когда вода залила лежавшего на полу пассажира и тот, вскочив на ноги, закричал, все бросились к вещам. Поднялась суматоха. А вода все прибывала и прибывала. Убиравший со стола во втором зале Прохошка кинулся на крик пассажиров и, прыгая через лужи, подбежал к двери и с силой распахнул ее.

Сверху результата будет указано количество символов в тексте и количество слов. Каждая часть речи подсвечивается отдельным цветом, если вы хотите отображать только определенные части речи в предложении, выберите в панели инструментов нужную вам часть. Приложение доступно в Google Play Какой вариант разбора выбрать?

На сцене выступила примадонна российского балета. Престиж этого ресторана очень высок. Перепишите текст, вставляя недостающие орфограммы. Объясните написание приставок. Замените обороты словами с приставками пре- и при-. Усердный, старательный; находящийся возле школы; приехать куда-нибудь; сообщить недругу какую-либо тайну; устный рассказ, история, передающаяся из поколения в поколение; склонности, ставшие обычными, постоянными; обратить что-либо в нечто другое. Я увесил каюту гирляндами бананов. Они на веревочках качались под потолком. Это для мангуст. Я выпустил ручную мангусту, и она теперь бегала по мне, а я лежал прикрыв глаза. Чуть приоткрыл глаза и вижу, что мангуста прыгнула на пояку, перелезла на раму круглого пароходного окна, покрепче примостилась и глянула на меня. Я притаился. Мангуста толкнула лапкой в стейу, и рама поехала вбок.

Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение

Страничку, где был изображен сатана, отнимающий у вора узел с похищенным добром, я поскорее перевернула: она вызывала во мне ужас. С таким же ужасом смотрела я и на черное рогатое существо, которое, сидя на скале, созерцает толпу, теснящуюся вдали у виселицы. Каждая картинка таила в себе целую повесть, подчас трудную для моего неискушенного ума и смутных восприятий, но полную глубокого интереса, — такого же, как сказки, которые рассказывала нам Бесси зимними вечерами в тех редких случаях, когда бывала в добром настроении. Придвинув гладильный столик к камину в нашей детской, она разрешала нам усесться вокруг и, отглаживая блонды на юбках миссис Рид или плоя щипцами оборки ее ночного чепчика, утоляла наше жадное любопытство рассказами о любви и приключениях, заимствованных из старинных волшебных сказок и еще более древних баллад или же, как я обнаружила в более поздние годы, из «Памелы» и «Генриха, герцога Морландского». И вот, сидя с книгой на коленях, я была счастлива; по-своему, но счастлива. Я боялась только одного — что мне помешают, и это, к сожалению, случилось очень скоро. Дверь в маленькую столовую отворилась.

Скажите мамочке, что она убежала под дождик… Экая гадина! Я тотчас вышла из своего уголка; больше всего я боялась, как бы меня оттуда не вытащил Джон. Джону Риду исполнилось четырнадцать лет, он был четырьмя годами старше меня, так как мне едва минуло десять. Это был необычайно рослый для своих лет увалень с прыщеватой кожей и нездоровым цветом лица; поражали его крупные нескладные черты и большие ноги и руки. За столом он постоянно объедался, и от этого у него был мутный, бессмысленный взгляд и дряблые щеки. Собственно говоря, ему следовало сейчас быть в школе, но мамочка взяла его на месяц-другой домой «по причине слабого здоровья».

Мистер Майлс, его учитель, утверждал, что в этом нет никакой необходимости, — пусть ему только поменьше присылают из дому пирожков и пряников; но материнское сердце возмущалось столь грубым объяснением и склонялось к более благородной версии, приписывавшей бледность мальчика переутомлению, а может быть, и тоске по родному дому. Джон не питал особой привязанности к матери и сестрам, меня же он просто ненавидел. Он запугивал меня и тиранил; и это не два-три раза в неделю и даже не раз или два в день, а беспрестанно. Каждым нервом я боялась его и трепетала каждой жилкой, едва он приближался ко мне. Бывали минуты, когда я совершенно терялась от ужаса, ибо у меня не было защиты ни от его угроз, ни от его побоев; слуги не захотели бы рассердить молодого барина, став на мою сторону, а миссис Рид была в этих случаях слепа и глуха: она никогда не замечала, что он бьет и обижает меня, хотя он делал это не раз и в ее присутствии, а впрочем, чаще за ее спиной. Привыкнув повиноваться Джону, я немедленно подошла к креслу, на котором он сидел; минуты три он развлекался тем, что показывал мне язык, стараясь высунуть его как можно больше.

Я знала, что вот сейчас он ударит меня, и, с тоской ожидая этого, размышляла о том, какой он противный и безобразный. Может быть, Джон прочел эти мысли на моем лице, потому что вдруг, не говоря ни слова, размахнулся и пребольно ударил меня. Я покачнулась, но удержалась на ногах и отступила на шаг или два. Я привыкла к грубому обращению Джона Рида, и мне в голову не приходило дать ему отпор; я думала лишь о том, как бы вынести второй удар, который неизбежно должен был последовать за первым. Я взяла с окна книгу и принесла ему. Я покажу тебе, как рыться в книгах.

Это мои книги! Я здесь хозяин! Или буду хозяином через несколько лет. Пойди встань у дверей, подальше от окон и от зеркала. Я послушалась, сначала не догадываясь о его намерениях; но когда я увидела, что он встал и замахнулся книгой, чтобы пустить ею в меня, я испуганно вскрикнула и невольно отскочила, однако недостаточно быстро: толстая книга задела меня на лету, я упала и, ударившись о косяк двери, расшибла голову. Из раны потекла кровь, я почувствовала резкую боль, и тут страх внезапно покинул меня, дав место другим чувствам.

Я прочла «Историю Рима» Гольдсмита [1] и составила себе собственное представление о Нероне, Калигуле и других тиранах. Втайне я уже давно занималась сравнениями, но никогда не предполагала, что выскажу их вслух. Вы слышали, девочки? Я скажу маме! Но раньше… Джон ринулся на меня; я почувствовала, как он схватил меня за плечо и за волосы. Однако перед ним было отчаянное существо.

Я действительно видела перед собой тирана, убийцу. По моей шее одна за другой потекли капли крови, я испытывала резкую боль. Эти ощущения на время заглушили страх, и я встретила Джона с яростью. Я не вполне сознавала, что делают мои руки, но он крикнул: — Крыса! Помощь была близка. Элиза и Джорджиана побежали за миссис Рид, которая ушла наверх; она явилась, за ней следовали Бесси и камеристка Эббот.

Нас разняли, и до меня донеслись слова: — Ай-ай! Вот негодница, как она набросилась на мастера Джона! И, наконец, приговор миссис Рид: — Уведите ее в красную комнату и заприте там. Четыре руки подхватили меня и понесли наверх. Глава II Я сопротивлялась изо всех сил, и эта неслыханная дерзость еще ухудшила и без того дурное мнение, которое сложилось обо мне у Бесси и мисс Эббот. Я была прямо-таки не в себе, или, вернее, вне себя, как сказали бы французы: я понимала, что мгновенная вспышка уже навлекла на меня всевозможные кары, и, как всякий восставший раб, в своем отчаянии была готова на все.

Какой стыд! Бить молодого барина, сына вашей благодетельницы! Ведь это же ваш молодой хозяин! Почему это он мой хозяин? Разве я прислуга? Вот посидите здесь и подумайте хорошенько о своем поведении.

Тем временем они втащили меня в комнату, указанную миссис Рид, и с размаху опустили на софу. Я тотчас взвилась, как пружина, но две пары рук схватили меня и приковали к месту. Мисс Эббот отвернулась, чтобы снять с дебелой ноги подвязку. Эти приготовления и ожидавшее меня новое бесчестие несколько охладили мой пыл. Убедившись, что я действительно покорилась, она отпустила меня; а затем обе стали передо мной, сложив руки на животе и глядя на меня подозрительно и недоверчиво, словно сомневались в моем рассудке. Сколько раз я высказывала миссис Рид свое мнение об этом ребенке, и миссис всегда соглашалась со мной.

Нет ничего хуже такой тихони! Я никогда не видела, чтобы ребенок ее лет был настолько скрытен. Бесси не ответила; но немного спустя она сказала, обратясь ко мне: — Вы же должны понимать, мисс, чем вы обязаны миссис Рид: ведь она кормит вас; выгони она вас отсюда, вам пришлось бы идти в работный дом. Мне нечего было возразить ей: мысль о моей зависимости была для меня не нова, — с тех пор как я помню себя, мне намекали на нее, укор в дармоедстве стал для меня как бы постоянным припевом, мучительным и гнетущим, но лишь наполовину понятным. Мисс Эббот поспешно добавила: — И не воображайте, что вы родня барышням и мистеру Риду, если даже миссис Рид так добра, что воспитывает вас вместе с ними. Они будут богатые, а у вас никогда ничего не будет.

Поэтому вы должны смириться и угождать им. Тогда, может быть, этот дом и станет для вас родным домом; а если вы будете злиться и грубить, миссис наверняка выгонит вас отсюда. Он может поразить ее смертью во время одной из ее выходок, и что тогда будет с ней? Пойдем, Бесси, пусть посидит одна. Ни за что на свете не хотела бы я иметь такой характер. Молитесь, мисс Эйр, а если вы не раскаетесь, как бы кто не спустился по трубе и не утащил вас… Они вышли, затворив за собой дверь, и заперли меня на ключ.

Красная комната была нежилой, и в ней ночевали крайне редко, вернее — никогда, разве только наплыв гостей в Гейтсхэдхолле вынуждал хозяев вспомнить о ней; вместе с тем это была одна из самых больших и роскошных комнат дома. В центре, точно алтарь, высилась кровать с массивными колонками красного дерева, завешенная пунцовым пологом; два высоких окна с всегда опущенными шторами были наполовину скрыты ламбрекенами из той же материи, спускавшимися фестонами и пышными складками; ковер был красный, стол в ногах кровати покрыт алым сукном. Стены обтянуты светло-коричневой тканью с красноватым рисунком; гардероб, туалетный стол и кресла — из полированного красного дерева. На фоне этих глубоких темных тонов резко белела гора пуховиков и подушек на постели, застланной белоснежным пикейным покрывалом. Почти так же резко выделялось и мягкое кресло в белом чехле, у изголовья кровати, со скамеечкой для ног перед ним; это кресло казалось мне каким-то фантастическим белым троном. В комнате стоял промозглый холод, оттого что ее редко топили; в ней царило безмолвие, оттого что она была удалена от детской и кухни; в ней было жутко, оттого что в нее, как я уже говорила, редко заглядывали люди.

Одна только горничная являлась сюда по субботам, чтобы смахнуть с мебели и зеркал осевшую за неделю пыль, да еще сама миссис Рид приходила изредка, чтобы проверить содержимое некоего потайного ящика в комоде, где хранился фамильный архив, шкатулка с драгоценностями и миниатюра, изображавшая ее умершего мужа; в последнем обстоятельстве, а именно в смерти мистера Рида, и таилась загадка красной комнаты, того заклятия, которое лежало на ней, несмотря на все ее великолепие. С тех пор, как умер мистер Рид, прошло девять лет; именно в этой комнате он испустил свой последний вздох; здесь он лежал мертвый; отсюда факельщики вынесли его гроб, — и с этого дня чувство какого-то мрачного благоговения удерживало обитателей дома от частых посещений красной комнаты. Я все еще сидела на том месте, к которому меня как бы приковали Бесси и злючка мисс Эббот. Это была низенькая софа, стоявшая неподалеку от мраморного камина; передо мной высилась кровать; справа находился высокий темный гардероб, на лакированных дверцах которого смутно отражались бледные световые блики; слева — занавешенные окна. Огромное зеркало в простенке между ними повторяло пустынную торжественность комнаты и кровати. Я не была вполне уверена в том, что меня заперли, и поэтому, когда, наконец, решилась сдвинуться с места, встала и подошла к двери.

Я была узницей, не хуже, чем в тюрьме. Возвращаться мне пришлось мимо зеркала, и я невольно заглянула в его глубину. Все в этой призрачной глубине предстало мне темнее и холоднее, чем в действительности, а странная маленькая фигурка, смотревшая на меня оттуда, ее бледное лицо и руки, белеющие среди сумрака, ее горящие страхом глаза, которые одни казались живыми в этом мертвом царстве, действительно напоминали призрак: что-то вроде тех крошечных духов, не то фей, не то эльфов, которые, по рассказам Бесси, выходили из пустынных, заросших папоротником болот и внезапно появлялись перед запоздалым путником. Я вернулась на свое место. Я уже была во власти суеверного страха, но час его полной победы еще не настал. Кровь моя все еще была горяча, и ярость восставшего раба жгла меня своим живительным огнем.

На меня снова хлынул поток воспоминаний о прошлом, и я отдалась ему, прежде чем покориться мрачной власти настоящего. Грубость и жестокость Джона Рида, надменное равнодушие его сестер, неприязнь их матери, несправедливость слуг — все это встало в моем расстроенном воображении, точно поднявшийся со дна колодца мутный осадок. Но почему я должна вечно страдать, почему меня все презирают, не любят, клянут? Почему я не умею никому угодить и все мои попытки заслужить чью-либо благосклонность так напрасны? Почему, например, к Элизе, которая упряма и эгоистична, или к Джорджиане, у которой отвратительный характер, капризный, раздражительный и заносчивый, все относятся снисходительно? Красота и розовые щеки Джорджианы, ее золотые кудри, видимо, пленяют каждого, кто смотрит на нее, и за них ей прощают любую шалость.

Джону также никто не противоречит, его никогда не наказывают, хотя он душит голубей, убивает цыплят, травит овец собаками, крадет в оранжереях незрелый виноград и срывает бутоны самых редких цветов; он даже называет свою мать «старушкой», смеется над ее цветом лица — желтоватым, как у него, не подчиняется ее приказаниям и нередко рвет и пачкает ее шелковые платья. И все-таки он ее «ненаглядный сыночек». Мне же не прощают ни малейшего промаха. Я стараюсь ни на шаг не отступать от своих обязанностей, а меня называют непослушной, упрямой и лгуньей, и так с утра и до ночи. Голова у меня все еще болела от ушиба, из ранки сочилась кровь. Однако никто не упрекнул Джона за то, что он без причины ударил меня; а я, восставшая против него, чтобы избежать дальнейшего грубого насилия, — я вызвала всеобщее негодование.

Как была ожесточена моя душа в этот тоскливый вечер! Как были взбудоражены мои мысли, как бунтовало сердце! И все же в каком мраке, в каком неведении протекала эта внутренняя борьба! Ведь я не могла ответить на вопрос, возникавший вновь и вновь в моей душе: отчего я так страдаю? Теперь, когда прошло столько лет, это перестало быть для меня загадкой. Я совершенно не подходила к Гейтсхэдхоллу.

Я была там как бельмо на глазу, у меня не было ничего общего ни с миссис Рид, ни с ее детьми, ни с ее приближенными. Если они не любили меня, то ведь и я не любила их. С какой же стати они должны были относиться тепло к существу, которое не чувствовало симпатии ни к кому из них; к существу, так сказать, инородному для них, противоположному им по натуре и стремлениям; существу во всех смыслах бесполезному, от которого им нечего было ждать; существу зловредному, носившему в себе зачатки мятежа, восставшему против их обращения с ним, презиравшему их взгляды? Будь я натурой жизнерадостной, беспечным, своевольным, красивым и пылким ребенком — пусть даже одиноким и зависимым, — миссис Рид отнеслась бы к моему присутствию в своей семье гораздо снисходительнее; ее дети испытывали бы ко мне более товарищеские дружелюбные чувства; слуги не стремились бы вечно делать из меня козла отпущения. В красной комнате начинало темнеть; был пятый час, и свет тусклого облачного дня переходил в печальные сумерки. Дождь все так же неустанно барабанил по стеклам окон на лестнице, и ветер шумел в аллее за домом.

Постепенно я вся закоченела, и мужество стало покидать меня. Обычное чувство приниженности, неуверенности в себе, растерянности и уныния опустилось, как сырой туман, на уже перегоревшие угли моего гнева. Все уверяют, что я дурная… Может быть, так оно и есть; разве я сейчас не обдумывала, как уморить себя голодом? Ведь это же грех! А разве я готова к смерти? И разве склеп под плитами гейтсхэдской церкви уж такое привлекательное убежище?

Мне говорили, что там похоронен мистер Рид… Это дало невольный толчок моим мыслям, и я начала думать о нем со все возрастающим ужасом. Я не помнила его, но знала, что он мой единственный родственник — брат моей матери, что, когда я осталась сиротой, он взял меня к себе и в свои последние минуты потребовал от миссис Рид обещания, что она будет растить и воспитывать меня, как собственного ребенка. Миссис Рид, вероятно, считала, что сдержала свое обещание; она его и сдержала — в тех пределах, в каких ей позволяла ее натура. Но могла ли она действительно любить навязанную ей девочку, существо, совершенно чуждое ей и ее семье, ничем после смерти мужа с ней не связанное? Скорее миссис Рид тяготилась необходимостью соблюдать данное в такую минуту обещание: быть матерью чужому ребенку, которого она не могла полюбить, с постоянным присутствием которого в семье не могла примириться. Мною овладела странная мысль: я не сомневалась в том, что, будь мистер Рид жив, он относился бы ко мне хорошо.

И вот, созерцая эту белую постель и тонувшие в сумраке стены, а также бросая время от времени тревожный взгляд в тускло блестевшее зеркало, я стала припоминать все слышанные раньше рассказы о том, будто умершие, чья предсмертная воля не выполнена и чей покой в могиле нарушен, иногда посещают землю, чтобы покарать виновных и отомстить за угнетенных; и мне пришло в голову: а что, если дух мистера Рида, терзаемый обидами, которые терпит дочь его сестры, вдруг покинет свою гробницу под сводами церковного склепа или неведомый мир усопших и явится мне в этой комнате? Я отерла слезы и постаралась сдержать свои всхлипывания, опасаясь, как бы в ответ на бурное проявление моего горя не зазвучал потусторонний голос, пожелавший утешить меня; как бы из сумрака не выступило озаренное фосфорическим блеском лицо, которое склонится надо мной с неземной кротостью. Появление этой тени, казалось бы, столь утешительное, вызвало бы во мне — я это чувствовала — безграничный ужас. Всеми силами я старалась отогнать от себя эту мысль, успокоиться. Откинув падавшие на лоб волосы, я подняла голову и сделала попытку храбро обвести взором темную комнату. Какой-то слабый свет появился на стене.

Я спрашивала себя, не лунный ли это луч, пробравшийся сквозь отверстие в занавесе? Нет, лунный луч лежал бы спокойно, а этот свет двигался; пока я смотрела, он скользнул по потолку и затрепетал над моей головой. Теперь я охотно готова допустить, что это была полоска света от фонаря, с которым кто-то шел через лужайку перед домом. Но в ту минуту, когда моя душа была готова к самому ужасному, а чувства потрясены всем пережитым, я решила, что неверный трепетный луч — вестник гостя из другого мира. Мое сердце судорожно забилось, голова запылала, уши наполнил шум, подобный шелесту крыльев; я ощущала чье-то присутствие, что-то давило меня, я задыхалась; всякое самообладание покинуло меня. Я бросилась к двери и с отчаянием начала дергать ручку.

По коридору раздались поспешные шаги; ключ в замке повернулся, вошли Бесси и Эббот. Я до смерти испугалась! Пустите меня в детскую! Разве вы ушиблись? Или вам что-нибудь привиделось? Тут мелькнул какой-то свет и мне показалось, что сейчас появится привидение!

Как будто ее режут. Верно, она просто хотела заманить нас сюда. Знаю я ее гадкие штуки! Я, кажется, приказала оставить Джен Эйр в красной комнате, пока сама не приду за ней! Я ненавижу притворство, особенно в детях; мой долг доказать тебе, что подобными фокусами ты ничего не достигнешь. Теперь ты останешься здесь еще на лишний час, да и тогда я выпущу тебя только при условии полного послушания и спокойствия.

Я не могу выдержать этого… Накажите меня еще как-нибудь! Я умру, если… — Молчи! Такая несдержанность отвратительна! Я и в самом деле была ей отвратительна. Она считала меня уже сейчас опытной комедианткой; она искренне видела во мне существо, в котором неумеренные страсти сочетались с низостью души и опасной лживостью. Тем временем Бесси и Эббот удалились, и миссис Рид, которой надоели и мой непреодолимый страх и мои рыдания, решительно втолкнула меня обратно в красную комнату и без дальнейших разговоров заперла там.

Я слышала, как она быстро удалилась. А вскоре после этого со мной, видимо, сделался припадок, и я потеряла сознание. Глава III Помню одно: очнулась я, как после страшного кошмара; передо мною рдело жуткое багряное сияние, перечеркнутое широкими черными полосами. Я слышала голоса, но они едва доносились до меня, словно заглушаемые шумом ветра или воды; волнение, неизвестность и всепоглощающий страх как бы сковали все мои ощущения. Вскоре, однако, я почувствовала, как кто-то прикасается ко мне, приподнимает и поддерживает меня в сидячем положении, — так бережно еще никто ко мне не прикасался. Я прислонилась головой к подушке или к чьему-то плечу, и мне стало так хорошо… Еще пять минут, и туман забытья окончательно рассеялся.

Теперь я отлично понимала, что нахожусь в детской, в своей собственной кровати, и что зловещий блеск передо мной — всего-навсего яркий огонь в камине. Была ночь; на столе горела свеча; Бесси стояла в ногах кровати, держа таз, а рядом в кресле сидел, склонившись надо мной, какой-то господин. Я испытала невыразимое облегчение, благотворное чувство покоя и безопасности, как только поняла, что в комнате находится посторонний человек, не принадлежащий ни к обитателям Гейтсхэда, ни к родственникам миссис Рид. Отвернувшись от Бесси хотя ее присутствие было мне гораздо менее неприятно, чем было бы, например, присутствие Эббот , я стала рассматривать лицо сидевшего возле кровати господина; я знала его, это был мистер Ллойд, аптекарь, которого миссис Рид вызывала, когда заболевал кто-нибудь из слуг. Для себя и для своих детей она приглашала врача. Я назвала его и протянула ему руку; он взял ее, улыбаясь, и сказал: — Ну, теперь мы будем понемножку поправляться.

Затем он снова уложил меня и, обратившись к Бесси, поручил ей особенно следить за тем, чтобы ночью меня никто не беспокоил. Дав ей еще несколько указаний и предупредив, что завтра опять зайдет, он удалился, к моему глубокому огорчению: я чувствовала себя в такой безопасности, так спокойно, пока он сидел возле моей кровати; но едва за ним закрылась дверь, как в комнате словно потемнело и сердце у меня упало, невыразимая печаль легла на него тяжелым камнем. Я едва осмелилась ей ответить, опасаясь, как бы за этими словами не последовали более грубые. Какое небывалое внимание!

Мне ничего не оставалось делать, как ждать развязки. А петух, разазартившись, пел, слегка покачиваясь на сучке и царапая его острыми зубцами крыльев. Вот он торопливо затокал и зашипел, теряя на секунду зрение и слух. Кирилл, дождавшись этого момента, сделал четыре-пять прыжков и вдруг замер горбатым пнем. Глухарь, не замечая его, снова и снова повторял песню, Шипел, а охотник все ближе и ближе подпрыгивал к нему. Я видел, как он медленно поднимал ружье, долго целил и как после выстрела глухарь, ломая ветки, свалился на "пол".

Досада и чувство зависти на миг овладели мною. Патрон засел крепко, я торопился и сломал выбрасыватель. Охота сорвалась, какая досада! Возвращаться на бивак не хотелось. Разлившийся по лесу утренний свет гнал прочь поредевший мрак ночи. Но вот близко послышался шорох; я приподнялся. Из-за старого упавшего кедра приближалась ко мне капалуха. Она, покачиваясь из стороны в сторону, нежно тянула: "к-о-о-т, к-о-о-т". Птица была совсем близко, я хорошо видел ее оперение, замечал, как ритмично шевелились перья, как тревожно скользили по пространству ее глаза. Она замолкла и, приподнимая голову, прислушивалась к песням.

Их становилось все больше, глухари пели наперебой. Справа от меня отчетливо и громко защелкал глухарь. Он бесшумно появился из-за молодых кедров, группой стоявших у скрадка. Каким крупным показался он мне в своем пышном наряде! Сколько гордости и силы было в его позе! Он, будто не замечая прижавшейся в снегу самки, распустил крылья и пошел кругами возле нее. Снова прогремел выстрел. Глухарь и капалуха насторожились и, захлопав крыльями, исчезли за ближними кедрами. Я встал. На чистом небе лежал густой румянец зари.

Казалось, вот-вот брызнут лучи восходящего солнца. Позади послышались шаги Кирилла. На табор мы принесли трех глухарей. Павел Назарович успел вскипятить чай. Пришлось задержаться. Ведь это был первый день долгожданной охоты, и мы не могли отказать себе в удовольствии отведать дичи. Правда, за это мы были наказаны. Пока варили суп да завтракали, настывшая за ночь снежная кора - наст - под действием солнца успела размякнуть. Лыжи проваливались, цепляясь за сучья, ломались, и мы скоро совсем выбились из сил. На последнем километре к реке Тагасук пришлось добираться буквально на четвереньках.

Как только мы появились на берегу Тагасука, в воздух с шумом поднялась пара кряковых. Они набрали высоту и скрылись за вершинами леса. Это были самые надежные вестники желанной весны. Она была где-то близко и своей невидимой рукой уже коснулась крутых речных берегов. Сквозь прогретую корку земли успел пробиться пушок зеленой трави, вспухли почки на тонких ветвях тальника, по-весеннему шумела и сама река. Продолжать путь невозможно. Солнце безжалостно плавило снег. Мы решили сделать плот, на нем спуститься до озера, а там по льду добраться до заимки. Через два часа река несла нас по бесчисленным кривунам. Зимнее безмолвие оборвалось.

Мы слышали робкий шум проснувшихся ручейков, плеск рыбы, шелест освободившейся из-под снега прошлогодней травы. Мимо нас пронеслась стая мелких птиц. Ветерок задорно пробегал по реке, награждая нас лаской и теплом. Но все эти признаки весны были уловимы только на реке, а вдали от нее еще лежала зима. Мутная вода Тагасука медленно несла вперед наш плот, скрепленный тальниковыми прутьями. Павел Назарович и Лебедев дремали, пригретые солнцем. Я, стоя в корме, шестом управлял "суденышком". За большим поворотом открылось широкое поле разлива. Это было недалеко от озера. Вода, не поместившись в нем, выплеснулась из берегов, залила равнину и кусты.

Наконец, мы подплыли к кромке льда и по нему к концу дня добрались до заимки. Днепровский и Кудрявцев уже вернулись с разведки. Днем позже пришел Пугачев с товарищами, и мы начали готовиться к походу на Кизир. С нартами на Кизир Наш путь идет по завалам. Вынужденная ночевка. Собаки держат зверя. Удачный выстрел Рано-рано 18 апреля мы тронулись с заимки Можарской на реку Кизир. Утренними сумерками десять груженых нарт ползли по твердой снежной корке. Впереди попрежнему шел Днепровский, только теперь ему не на кого было покрикивать. Он сам впрягся в нарты, а Бурку со всеми остальными лошадьми оставили на заимке.

Двадцатикилометровое пространство, отделяющее Можарское озеро от Кизира, так завалено лесом, что без прорубки нельзя протащить даже нарты. Шли лыжней, проложенной от озера до Кизира Днепровским и Кудрявцевым. Снова перед нами мертвая тайга: пни, обломки стволов, скелеты деревьев. На один километр пути затрачивалось около часа, а сколько усилий! Если вначале нередко слышались шутки, то с полудня шли молча и все чаще поглядывали на солнце, как бы поторапливая его к закату. Павел Назарович расчищал путь, намечал обходы. Дорога с каждым часом слабела: чем ярче светило солнце, тем чаще нарты проваливались в снег. Упряжки из веревочных лямок и тонких шестов, прикрепленных к нартам, ломались и рвались. Небольшая возвышенность, - в другое время ее и не заметили бы, - казалась горой, и после подъема на нее на плечах оставались красные рубцы. На крутых подъемах в нарты впрягались по два-три человека.

Каждый бугорок, канава или валежник преодолевались с большими усилиями. А когда попадали в завал, через который нельзя было прорубиться, разгружались и перетаскивали на себе не только груз, но и нарты. Ползли долго, тяжело. Казалось, будто солнце неподвижно застыло над нами. День - как вечность. А окружающая нас природа была мертвой, как пустыня. К вечеру цепочка каравана разорвалась, люди с нартами растерялись по ощетинившимся холмам, по залитым вешней водою распадкам. А впереди лежал все тот же непролазный завал. Так и не дошли мы в тот день до Кизира. Ночевали в ложке возле старых кедров, сиротливо стоявших среди моря погибшего леса.

Тем, кто первыми добрались до ночевки, пришлось разгрузить свои нарты и с нами вернуться на помощь отставшим. Еще долго на нартовом следу слышался стук топоров, крик и проклятия. Вечер вкрадчиво сходил с вершин гор. Все собрались у костра. Как оказалось, часть груза со сломанными нартами была брошена на местах аварий. Много нарт требовало ремонта, но после ужина никто и не думал браться за работу. Все, так устали, что сразу улеглись спать, причем, как всегда бывает после тяжелого дня, кто уснул прямо на земле у костра, кто успел бросить под себя что-нибудь из одежды и только Павел Назарович отдыхал по-настоящему. Он разжег отдельный небольшой костер под кедром, разделся и крепко уснул. Ночь была холодная. Забылись в тяжелом сне.

Ветерок, не переставая, гулял по тайге. Он то бросался на юг и возвращался оттуда с теплом, то вдруг, изменив направление, улетал вверх по реке и приносил с собой холод. Левка и Черня зверя держат, - повторил тот же голос. Я вскочил, торопливо натянул верхнюю одежду и, отойдя от костра, прислушался. Злобный лай доносился из соседнего ложка. He было сомнения: Левка и Черня были возле зверя. Но какого? Порой до слуха доносился не лай, а рев и возня, и тогда казалось, что собаки схватились "врукопашную". Медведей, как хищников, отстреливали без разрешения. Прокопий заткнул за пояс топор, перекинул через плечо бердану и стал на лыжи.

Предутреннее небо чертили огнистые полоски падающих звезд. От костра в ночь убегали черные тени деревьев. Мы торопливо подвигались к ложку. За небольшой возвышенностью впереди показалось темное пятно. Это небольшим оазисом рос ельник среди погибшего леса. Оттуда-то и доносился лай, по-прежнему злобный и напряженный. Задержались на минуту, чтобы определить направление ветра. Не спугнуть бы зверя раньше, чем увидим! Потом правой вершиной обошли ложок и спустились к ельнику против ветра. Высоко над горизонтом повисла зарница, предвестница наступающего утра.

Вокруг все больше и больше светлело. Подвинулись еще вперед, к самому ельнику. Мысль, зрение и слух работали с невероятным напряжением. Зашатайся веточка, свались пушинка снега - все это не ускользнуло бы от нашего внимания. Пожалуй, в зверовой охоте минуты скрадывания самые сильные. Их всегда вспоминаешь с наслаждением. Делаем еще несколько шагов. Вот и край небольшого ската, но и теперь в просветах ельника никого не видно. Минуты напряжения сразу оборвались. Совсем близко за колодой лаяли Левка и Черня.

Мы скинули ружья и начали спускаться к собакам. Те, увидев нас, стали еще более неистовствовать. Тесня друг друга, они с отчаянным лаем подступали к небольшому отверстию под корнями нетолстой ели. Я повернул к ним лыжи и хотел заглянуть под корпи, как вдруг собаки отскочили в сторону, отверстие, увеличиваясь, разломилось, и из-под нависшего снега вырвался черный медведь, показавшийся мне в этот момент невероятно большим. Почти бессознательно я отпрыгнул в сторону, одна лыжа сломалась, и мне с трудом удалось удержать равновесие. Крик Днепровского заставил меня оглянуться. Зверь мгновенным наскоком сбил Прокопия с ног и, подобрав под себя, готов был расправиться с ним, но в этот почти неуловимый момент Левка и Черня вцепились в медведя зубами. Он с ревом бросился на собак. Те отскочили в разные стороны, и медведь снова кинулся на Днепровского. Разъяренные Левка и Черня не зевали.

Наседая со всей присущей им напористостью, они впивались зубами в зад зверя. Медведь в страшном гневе бросался на собак. Так повторялось несколько раз. Я держал в руках готовый к выстрелу штуцер, но стрелять не мог. Собаки, Прокопий и зверь - все это одним клубком вертелось перед глазами. Наконец, разъяренный дерзостью собак медведь бросился за Левкой и наскочил на меня. Два выстрела раз за разом прокатились по ельнику и эхом отозвались далеко по мертвой тайге. Все это произошло так неожиданно, что я еще несколько секунд не мог уяснить себе всего случившегося. В пяти метрах от меня в предсмертных судорогах корчился медведь, а Левка и Черня, оседлав его, изливали свою злобу. Прокопий сидел в яме, без шапки, в разорванной фуфайке, с окровавленным лицом, принужденной улыбкой скрывая пережитое волнение.

Зверь изнемог и без движения растянулся на снегу. Собаки все еще не унимались. Прокопий, с трудом удерживаясь на ногах, поймал Черню, затем подтащил к себе Левку и обнял их. Крупные слезы, скатывавшиеся по его лицу, окрашивались кровью и красными пятнами ложились на снег. Впервые за много лет совместных скитаний по тайге я увидел прославленного забайкальского зверобоя в таком состоянии. Я однажды сам был свидетелем рукопашной схватки, когда раненая медведица, защищая своих малышей, бросилась на Днепровского и уснула непробудным сном на его охотничьем ноже. Собаки растрогали охотника. Он плакал, обнимал их и нежно трепал по шерсти. Я не знал, что делать: прервать ли трогательную сцену или ожидать, пока Прокопий, успокоившись, придет в себя? Но Черня и Левка, видимо, вспомнили про медведя, вырвались из рук Днепровского, и снова их лай прокатился по тайге.

Зверь разорвал Прокопию плечо и избороздил когтями голову. При падении охотник неудачно подвернул ногу и вывихнул ступню. Я достал зашитый в фуфайке бинт и перевязал ему раны. Издали послышались голоса. Нашим следом шли люди и тащили за собой на случай удачи двое нарт. Медведь оказался крупным и жирным. На спине вдоль хребта и особенно к задней части толщина сала доходила до трех пальцев. Все мы радовались, что Днепровский легко отделался, и были очень довольны добычей. Ведь предстояла тяжелая физическая работа по переброске груза на Кизир, которая в лучшем случае протянется неделю, и жирное мясо было как нельзя кстати. Только теперь мы заметили, что взошло солнце и горы уже не в силах заслонить его.

Расплывалась теплынь по мрачной низине, кругом чернели пятна вылупившихся из-под снега кочек. В тайге посветлело, но в ней попрежнему было мертво, не радовал ее и теплый весенний день. Арсением Кудрявцевым взяли под руки Прокопия, медленно повели его на стоянку. Следом за нами шли Левка и Черня. Люди несли медведя. Табор сразу преобразился. Больше всех был доволен повар Алексей Лазарев. Похлебочкой да мурцовочкой не довольствуются - подавай им говядинки, да не какой-нибудь, а медвежатинки! Теперь ему не нужно было за завтраком и ужином рассказывать о вкусных блюдах, чем он в последнее время только и разнообразил наш стол. На костре закипели два котла с мясом, жарились медвежьи почки, топился жир, и тут же, у разложенного по снегу мяса, товарищи разделывали медвежью шкуру.

Его жизнь во многом отличается от жизни других хищников. Природа проявила к "косолапому" слишком много внимания. Она сделала его всеядным животным, наделила поистине геркулесовой силой и инстинктом, побуждающим зверя зарываться в берлогу и проводить в спячке холодную зиму. Этим он избавляется от зимних голодовок и скитаний по глубокому снегу на своих коротких ногах. Но перед тем как покинуть тайгу и погрузиться в длительный сон, зверь энергично накапливает жир. Вот почему он быстро жиреет. Никто из хищников так не отъедается за осень, как медведь. Я наблюдал этих зверей в течение многих лет в самых различных районах нашей страны. Из пятидесяти, примерно, медведей, убитых мною осенью и ранней весною по выходе зверя из берлоги, я не нашел очень большой разницы по количеству жира в том и другом случае у одинаковых по росту животных. Зимой зверь тратит совсем небольшую долю своих запасов, во всяком случае, не более одной трети.

Неверно, что медведь выходит из берлоги худым, измученным длительной голодовкой. В период спячки его организм впадает в такое физическое состояние, когда, под влиянием общего охлаждения, он почти полностью прекращает свою жизнеспособность, и потребность в питательных веществах у него сокращается до минимума. Во время пребывания медведя в берлоге жир служит ему изоляционной прослойкой между внешней температурой и температурой внутри организма. Но, покинув свое убежище, что иногда бывает ранней весною, из-за появления в берлоге воды или весенней сырости, зверь принужден голодать. В тайге в это время нет растительного корма. Во многих медвежьих желудках, вскрытых в апреле, мы нередко находили хвою, звериный помет, сухую траву, мурашей, личинки насекомых. Разве может огромное животное прожить весну за счет такого непитательного корма? Конечно, нет! На этот период ему и нужно две трети жира, без которого ему не пережить весны. Если же по причине болезни, старости или отсутствия корма медведь не накопит за осень достаточного количества жира, в нем не появится инстинкт, побуждающий зверя ложиться на зиму в берлогу.

Это самое страшное в жизни медведя. Можно представить себе декабрьскую тайгу, холодную, заснеженную, и шатающегося по ней зверя. Холод не дает ему покоя, и он бродит из края в край по лесу. И если, измученный и голодный, он все же уснет где-нибудь в снегу, то уснет непробудно. Такого зверя промышленники называют "шатуном". Обозленный необычным состоянием, он делается дерзким, хитрым, и встреча с ним часто заканчивается трагически для охотника. Можно утверждать, что из всех случаев нападения медведя на человека осенью и зимой три четверти относится на счет "шатунов". Люди покурили, увязали веревки на пустых нартах, ушли с ними за брошенным вчера грузом. А мы с Павлом Назаровичем решили в этот день добраться до Кизира. На месте ночевки остался раненый Прокопий.

Ему нужно было несколько дней отлежаться. Небо безоблачно. Солнце безжалостно плавит снег. Все больше появляется пней, сучковатых обломков стволов. Еще печальнее выглядит мертвая тайга. Путь так переплетен завалом, что мы и без нарт можем пробираться только с топорами в руках. Вечером мы с Павлом Назаровичем, мокрые и усталые, добрались до Кизира, пройдя за день не более шести километров. Неожиданно я увидел вместо бурного потока совсем спокойную реку с ровным, хотя и быстрым течением. Вода была настолько чиста и прозрачна, что легко различались песчинки на дне. Апрельское небо бирюзой отражалось в весенней воде Кизира.

Несмотря на сравнительно раннее время середина апреля , я не видел на Кизире следов ледохода. Обилие грунтовых вод, поступающих зимой в реку, частые шиверы и перекаты не позволяют ей покрываться толстым слоем льда. В среднем течении Кизир почти не замерзает, и ледохода, как принято понимать это слово, на нем не бывает. В первой половине апреля река вскрывается, и до 10 мая уровень воды в ней поднимается незначительно. Остаток дня Павел Назарович провел в поисках тополей для будущих лодок, а я провозился с настилом под груз. Старик разжег костер под толстой елью, устроил вешала для просушки одежды, расстелил хвою для постелей, повесил ружья, и на нашем биваке стало уютно. Потом Зудов натаскал еловых веток и долго делал заслон от воображаемого ветра. За ужином Павел Назарович сказал: - Давеча стайки птиц на юг потянули, думаю - не зря: снег будет... Я посмотрел на небо. Над нами смутно мерцали звезды, туманной полоской светился Млечный Путь.

Ночь была ясная, тихая, как море в полный штиль. Но из леса изредка доносился шелест посвежевших крон да подозрительный гул чего-то нарождающегося. Далеко выше стоянки прерывисто шумел Кизир. Мы ведь к тайге по старинке живем: больше приметами, - ответил он, продолжая затыкать дыры в заслоне. Я развесил для просушки одежду, постелил поверх хвои плащ, подложил под голову котомку и, прикрыв один бок фуфайкой, лег. Но прежде, чем заснуть, еще раз посмотрел на небо. Все оставалось неизменным, Ночью порывы ветра усилились. Меня разбудил холод. Павел Назарович пил чай. Костер бушевал, отбрасывая пламя вверх по реке.

Густые хлопья снега сыпались под ель; они уже успели покрыть порядочным слоем землю. Я присел к старику, он налил кружку горячего чаю и подал мне. С вечера вспоминались жеребцы, хотел идти поить, осмотрелся, кругом тайга, речка не та, не наша, вроде запамятовал, потом вспомнил. Привычка свое долбит. После уснуть не мог. Все думаю о Цеппелине - жеребце. Боюсь, заездят без меня, ох уж эта мне нынешняя детвора, истинный бог, сорванцы, давно они добираются до него. Когда бы ни пришел на конюшню, все возле Цеппелина. Дай да дай проехать... Долго ли испортить!..

Старик не ответил, только лукавым раздумьем затянулось лицо. Мы сидели до утра и, не торопясь, наслаждались чаем. Зима, видимо, решила наказать красавицу-весну, дерзнувшую ворваться в ее владения. Сознаюсь, мы об этом не жалели. Нам нужен был снег, вот почему и ветер, разгулявшийся по тайге, и стон старой ели не пугали нас.

В его глазах застыл страх, и если бы не разорванная шея да не вспоротое брюхо, то можно было подумать, что животное умерло именно от страха. Лай собак доносился все тише и тише; потом мне показалось, что он повис где-то в одном месте. Не помню, как я перепрыгивал через колодник, откуда только бралась и резвость.

Какая-то сила несла меня вперед навстречу звуку. Сучья хватали за одежду, ноги ловили пустоту. Я бежал, охваченный охотничьим азартом. Не было возможности задержаться даже на минуту, чтобы усладить свой слух лаем любимых собак, а ведь в охоте со зверовыми лайками это, пожалуй, самые лучшие моменты. Северный склон увала был покрыт глубоким снегом. Меня догнал запыхавшийся Днепровский. Ребята на лодке подбросили ему сапог, и теперь мы были снова вместе. Он заставил меня остановиться и прежде всего разыскать следы зверя.

Медведь прошел несколько левее того места, где я вышел на увал. Он бороздил снег, заливая его черной кровью. Местами встречалась кровь алого цвета; несомненно зверь при выдохе выбрасывал ее через рот. Пуля пробила ему легкие. Мы торопливо спустились в ложок, откуда все яснее доносился лай собак. В воздухе пахло сыростью, было тихо. Чернолиловые тучи ползли на запад, задевая вершины гор. А за ними тянулась мутная завеса непогоды.

Прокопий на ходу свалил сгнивший пень, раздробил его ударом сапога и, набрав в руку сухой трухи, замер на месте, стараясь уловить направление ветра. Вокруг все находилось в неизменном покое, Прокопий подбросил вверх горсть трухи, и мы увидели, как мелкие частицы, окрашивая воздух в коричневый цвет, медленно отклонялись вправо, как раз в нужном для нас направлении, то есть от зверя. Теперь мы с большой уверенностью бросились вперед. Вот мы и возле еловой заросли, за которой, как нам казалось, метрах в двухстах, собаки в страшной схватке держали зверя. Решили подобраться поближе. С большой дистанции стрелять опасно, можно поранить собак. Взволнованное сердце неудержимо билось, руки от нервного напряжения ослабли, и только ноги покорно несли нас к развязке. Наконец, мы совсем близко.

Задерживаемся передохнуть. Лай собак, прерывистый злобный рев медведя, треск сучьев — все смешивалось в общий гвалт и разносилось по тайге. Внизу по ключу глухо вторило эхо. Днепровский, пригибаясь к земле, подавшись вперед, выглянул из-за небольшой елочки. Затем осторожно пропустил вперед сошки и ткнул широко расставленными концами в землю. А в это время откуда-то налетел ветерок и от нас перепорхнул на медведя. Мгновенно оборвался лай, и раздался треск. Ни я, ни Прокопий выстрелить не успели.

Зверь, почуяв человека, ломая чащу, удирал вниз по ложку к Кизиру. Как обидно! Всего две-три секунды — и мы рассчитались бы с ним за жизнь Чалки! Сильное напряжение сменилось чувством утомления и полного разочарования. Мы вышли из ельника и направились к маленькой поляне, где Черня и Левка держали зверя. Поднимался холодный ветер, зашумела, закачалась тайга. Черные тучи грозились снегопадом. У поляны мы задержались.

Лай чуть слышался и, все дальше удаляясь, терялся в глубине лощины. Вокруг нас все было изломано, помято и обрызгано кровью. Под полузасохшим кедром высилась муравьиная куча. Отбиваясь от собак, зверь разбросал ее по поляне, и теперь насекомые в панике метались, ища виновника. Мимо бежали облака, меняя на ходу свои мрачные цвета и контуры. Пронесся вихрь, и, будто догоняя его, повалил липкий снег. Мы разыскали след зверя и пустились вдогонку. Лая уже не было слышно.

Удирая, медведь отчетливо печатал лапами землю, ломал сучья, выворачивал колодник, а когда на пути попадались высокие завалы, он уже не перепрыгивал через них, а переползал, и тогда собаки, хватая его за зад, тащили обратно, вырывая клочья шерсти. Зверь нигде не задерживался. Запах человека и страх расплаты были настолько сильны, что, не щадя последних сил, он бежал по тайге. А снег повалил хлопьями, покрыл валежник, спрятал следы. Мы остановились. Идти дальше не имело смысла: не было надежды на то, что погода скоро «передурит». Решили возвращаться в лагерь. Наша легкая одежда промокла, стало холодно.

На хребте задержались. Долго прислушивались к ветру, все еще надеясь уловить лай собак, но, кроме треска падающих деревьев да стона старых пихт, ничего не слышали. Так, потеряв надежду отыскать зверя, мы спустились к Кизиру. В лагере никого не застали. На месте костра лежала лишь куча теплой золы, сиротливо торчали колья для палаток. Следы нашего пребывания были уже упрятаны под снегом. Мы наскоро поели и пошли прорубленной тропой догонять лошадей. Второй Кизирский порог является как бы воротами в Восточный Саян в этой части гор.

Добравшись до него, я поднялся на утес. Хотелось последний раз посмотреть на мрачную низину, отнявшую у нас так много сил. Она простиралась на юго-запад, жалкая, брошенная всеми, обросшая густой щетиной погибшего леса. Человеческое воображение бессильно представить более печальный пейзаж, нежели мертвая тайга. За низиной у горизонта синело узкой полоской небо. Почему-то вспомнились близкие друзья, оставшиеся где-то далеко-далеко. У них и у нас жила одна надежда — встретиться снова. Впереди же от порога лежала сказочная страна — мечта моих многих лет.

Вдали виднелись дикие горы, нависшие над холодными потоками, да могучая тайга без границ, без края. Напрасно я всматривался в глубину заснеженных ущелий, пытаясь угадать, что ждет нас там, в суровых складках гор, но человеку не суждено заглянуть и на минуту вперед. Ясно одно, мы шли навстречу событиям, которые нельзя было предугадать или предупредить. Саяны манили к себе неудержимой силой, и мне казалось, что только сегодня мы вступили в их пределы. Вскоре серый свод неба стал рваться, и на лес упали радужные лучи горячего солнца. Мы догнали караван. Лошади шли строго в порядке очередности, который был установлен еще при выходе из Минусинска. Мы решили приучить животных в походе неизменно знать свое место, следовать только за одним и тем же конем.

Это имеет огромное значение при передвижении по тайге. Если лошади табунились, их сейчас же водворяли на свои места. В поисках прохода тропа делала бесконечные зигзаги между корней упавших деревьев. Люди, как муравьи, то расходились по завалам, то, собравшись вместе, общими силами ломали валежник, рубили сучья, раздвигали упавший лес. У лошадей на боках и ногах снова появились кровавые раны от сучьев упавших деревьев. Стволы этих «мертвецов» уже сгнили, но сучья звенели еще от удара, как сталь: они щербили топоры, рвали одежду. Солнце между тем неудержимо быстро скатывалось к горизонту. Оставалось не более двух километров, но ни у кого уже не было сил.

Люди работали усердно: рубили топорами, пилили, ломали валежник, но тропа никак не подвигалась вперед. Пришлось дать команду привязывать на ночь лошадей и выходить на реку, с тем, чтобы завтра, первого мая, утром, дорубить просеку. Расчистив немного валежник для стоянки лошадей, мы привязали их к деревьям и направились на шум реки. Неожиданно слух уловил отдаленный стук топоров. Не было сомнения — это Кирилл Лебедев со своими людьми шел навстречу. И тут же мы увидели буквально ползущего по завалам повара. За плечами у него был увесистый рюкзак с продуктами. Мы дождались его и с жадностью набросились на пищу.

Вот я и пришел. Вы только быстрее управляйтесь, ведь у меня дрожжи на подходе, отлучаться надолго нельзя. Он достал трубку и долго набивал ее табаком. Он решил идти за ним в ночь, а сейчас сюда рубится вам навстречу. Ведь мяса к празднику нет, — вдруг спохватился Алексей. Обед поддержал силы, и мы снова взялись за топоры. В противоположной стороне трещали падающие деревья, все яснее и яснее становился людской говор, и, наконец, показался сам Лебедев. Просеки уже сходились, оставалось только перерубить толстую пихту.

Она, как лента на финише, преграждала путь. К ней подошли одновременно с двух сторон Кирилл и Прокопий. Стоя друг против друга с поднятыми топорами, они улыбались. Лебедев со всего размаху всадил острие топора в твердую древесину и не успел еще вырвать его, как правее, но более звонко, ударил Днепровский. Топоры поочередно взлетали в воздух и, кроша пихту на щепки, вонзались глубже и глубже, пока дерево не разломилось на две части. Покурили, поговорили о Чалке, о медведе и все вместе с лошадьми тронулись к новому лагерю на Таске. Берег был завален грузом. Там же у небольшого огня повар Алексей готовил ужин.

Лебедев со своей бригадой уплыл в последний рейс к порогу. Остальные принялись за устройство лагеря. Я пошел на ближайшую возвышенность — взглянуть на окружающую местность. Наконец настал день, когда не нужно думать, что делать завтра. На юге с возвышенности был хорошо виден заснеженный хребет Крыжина, образующий Кизыро-Казырский водораздел. На западном крае хребет заканчивается мощным гольцом Козя, крутые склоны которого подпирает всхолмленная низина. На востоке же тянулись бесконечные гребни, то курчавые, урезанные стенами мрачных скал, то плосковерхие, как бы приплюснутые. Они не кончались у горизонта, убегали дальше, принимая все более грозные очертания, и там, у истоков Кизира, хребет Крыжина заканчивается скалистым туповерхим пиком Грандиозным.

По словам Павла Назаровича, этот голец по высоте господствует над центральной частью Восточного Саяна. К нему и идет наш путь. Выше реки Таска теперь хорошо обозначалась долина Кизира. В полуовале отрогов вырисовывались грозные вершины неизвестных гор. Там начинался тот заснеженный горизонт, который уходил вправо, тянулся непрерывным хребтом до гольца Козя. На севере видимость заслоняла стена мертвого леса. Хороши были горы в зимнем наряде, величественными казались их вершины на фоне вечернего неба. Северные гребни хребта Крыжина, круто спадающие в долину Кизира, изрезаны глубокими лощинами.

По ним-то и протекают те бесчисленные ручейки, что шумом своим пугают даже зверей. Снежную полосу гор снизу опоясывает широкой лентой лес. Еще ниже мертвая тайга, но у самого берега Кизира росли тополя, ели, кустарник, да по прибрежным сопкам изредка попадались на глаза березы. Солнце уже село. Горы, погружаясь в синеватую дымку, теряли контуры. Горизонт медленно растворялся в густых вечерних сумерках. Внизу шумел Кизир. Небо, освещенное последним отблеском зари, оставалось легким и просторным.

Кое-где уже горели звезды. В лагере кипела работа: таскали дрова, ставили палатки, распаковывали груз. Не успел я осмотреться, как из леса выскочили собаки и, поджав виновато хвосты, глядели в нашу сторону. Я окликнул их, Левка и Черня переглянулись, будто спрашивая друг у друга: «Идти или нет?! Но Левка, согнувшись в дугу и семеня ногами, между которыми путался хвост, спрятался за колодник. А Черня, будучи по характеру более ласковым и мягким, упал на спину и, подняв кверху лапы, казалось, говорил: «Братцы, не бейте меня, хоть я и виноват! По наследству от матери он носил на груди белый галстук. Днепровский сразу заметил на нем следы крови.

Умное животное в тоне хозяина уловило прощение. Черня сейчас же встал, но продолжал вопросительно смотреть в лицо Прокопию. Только теперь мы заметили раздутые бока собаки и засаленную морду. Днепровский быстро отстегнул ремень и не успел замахнуться, как Черня снова лежал на спине, приподняв лапы. А Левка, почуяв расправу, вдруг вырвал из-под ног хвост и, закинув его за спину, пустился наутек, но через несколько прыжков остановился. Собака, пряча голову, визжала и ерзала у ног охотника. А ты, — обращаясь к Левке, кричал он, — придешь, я тебе покажу! Негодный пес!

Все-таки доконали медведя, — уже спокойно сказал Прокопий, повернувшись ко мне. Мы понимали, что отучить Левку сдирать сало с убитого зверя было невозможно. Ради этого он готов был насмерть драться с косолапым, лезть на рога лося, сутками гоняться за диким оленем. Сколько было обиды, если убьешь жирного зверя да забудешь накормить собаку салом, — по нескольку дней в лагерь не приходит, в глаза не смотрит. А теперь он взялся учить сдирать сало без разрешения и Черню. Над горами уже спустилась первомайская ночь. Блики лунного света серебрили реку. Еще более сдвинулись к лагерю горы, еще плотнее подступил к палаткам молчаливый лес.

По небу широкой полоской светится Млечный Путь, и изредка, будто светлячки, огненной чертою бороздили небо метеоры. Поздно вернулся Лебедев. Мы помогли ему разгрузить лодки, и, покончив с устройством лагеря, люди расселись вокруг костра. Спать никто не хотел. Говорили о Чалке. Вспомнив глаза жеребца и страх, застывший в них, я рассказал товарищам эвенкийскую легенду, которую слышал от эвенков у Диерских гольцов на Дальнем Востоке. Люди устали от длительного перехода: понурив головы, медленно плелись олени. Даже собаки — и те перестали резвиться по тайге и облаивать вспугнутую с земли дичь.

Всем хотелось скорее к костру и отдыху. Когда мы подъехали к устью реки Диер, спустился вечер и тени гор окутали всю долину. Лес при входе в Диерское ущелье уничтожен много лет назад большим пожаром, а теперь черные, безжизненные стволы гигантских лиственниц низко склонились к земле, преграждая путь в ущелье. С большим трудом прорубили мы дорогу, провели оленей и, подойдя к Диеру, расположились на ночевку. Я заметил отсутствие собак, имевших привычку всегда вертеться около костра, и спросил пастуха-эвенка: — Где Чирва и Качи? Стремительный поток прозрачной воды скатывался между крупных валунов. В трехстах метрах ниже лагеря шумел водопад. А за ним образовался тихий водоем.

Качи и Чирва стояли в воде и, запуская морды в струю, старались что-то схватить, а хитрый пес Залет следил за ними с берега, и каждый раз, как только одна из собак вытаскивала морду из воды, он настораживался, ожидая, не появится ли пойманная рыба. Вдруг Качи прыгнул вверх, завозился в воде и, приподнимая высоко передние лапы, выволок на каменистый берег большую кету. Залет бросился к нему, сбил с ног и тут же стал расправляться с добычей. А Качи встал, отряхнулся и, слизав с морды рыбью чешую, неохотно вошел обратно в воду. Чирва в это время, пятясь задом, тащила за хвост к берегу большую рыбу.

Белый конь. Жеребец на дыбах. Небесные лошади. Огненные лошади в небе. Черный конь прыгает в огонь.

Черный конь в огне. Картинка две лошади на заставку. Тест какая ты лошадь. Лошади живые картинки. Гармония противоположностей. Конный спорт на ранчо. Лошадь в прыжке с всадником. Конный спорт девушка в прыжке. Наездница и лошадь на конюшне ]. Аниме конь.

Анимешная лошадь. Мустанг лошадь арт. Черная лошадь аниме. Говорящая лошадь. Понял конь. Лошадка как разговаривает. Скажи лошадь. Мустанг черный арабский скакун. Войтек Квятковский фото лошадей. Сила и Грация" Кристин Маффей.

Черные арабские скакуны в пустыне. Лошадь спит. Лошадь спит стоя. Лошадь отдыхает. Лошади спят стоя или лежа. Ноги бегущей лошади. Ноги лошадей скачки. Лошадь скачет ноги. Лошадь с мощными ногами. Лошадь тянет телегу.

Телега для лошади скоростная. Лошадь тянет телегу а телега на действует. Задача про лошадь и телегу. Missouri Fox Trotter rdr2. Миссури Фокс Троттер rdr 2. Red Dead online лошади. Миссурийский фокстроттер лошадь rdr 2. Лошадь валяется. Уставшая лошадь. Лошадь валяется на спине.

Конь не валялся. Лошади красивые позы. Конь в движении. Интересные позы лошадей. Испуганная лошадь в движении. Понимание лошади. Лошадь говорит. Рассказать про лошадь. Язык тела лошади. Лошадь бежит по морю.

Лошадь бежит по воде. Картина лошади бегущие по воде. Черная водяная лошадь. Биг Джейк. Бельгийский мерин Биг Джек. Конь Биг Джейк. Конь большой Джейк. Художник Отто Эрельман лошади. Генрих Сперлинг лошади. Отто еелерман картины лошадей.

Генрих Шперлинг 1844-1924 Кабардинская. Каштановая лошадь. Картины скаковых лошадей. Орфографический и пунктуационный практикум. Орфографический и пунктуационный практикум родной язык. Тексты орфографические и пунктуационные. Домашнее задание Орфографический и пунктуационный практикум.

Упражнение 5

Лошадь напрягала все силы стараясь 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. одолеть течение. (Арс.).
Опытный образец Superjet-100 прибыл в Жуковский для продолжения испытаний Он наблюдал, как многие жители королевства пытались выйти на дорогу. Большинство людей в конечном итоге либо смотрели на это и уходили, либо прилагали минимальные усилия, прежде чем в конце концов сдаться.
Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение Морфологический и синтаксический разбор предложения, программа разбирает каждое слово в предложении на морфологические признаки. За один раз вы сможете разобрать текст до 5000 символов.
Спишите, выбирая приставку при - или пре - , вставляя пропущенные буквы? Она напрягала все свои силы и держалась против воды, стараясь преодолеть течение, а течение увлекало ее все дальше и дальше. Кожевников видел это. Дождавшись остальных коней, он в карьер бросился вдоль берега вниз по течению.
ГДЗ номер 155 с.142 по русскому языку 10 класса Гольцова Учебник (часть 1) — Skysmart Решения 1) (В)ТЕЧЕНИЕ суток Ольга ждала вестей – (НА)УТРО в дверь постучали. 2) Речевой этикет (В)ЦЕЛОМ явление универсальное, но в ТО(ЖЕ) время каждый народ выработал свою специфическую систему правил речевого поведения.

Упражнение 5

Преодоление силы тяжести. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть течение. Русский язык 10 класс лошадь напрягла все силы. Тут он отвернулся чтобы скрыть свое волнение и пошел ходить. 1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Одолеть течение. (Арс.) 2. Заяц метнулся, заверещал и, пр. Упр 142. Лошадь напрягала все силы стараясь преодолеть. 32. 1) Пытаясь перещеголять друг друга в смелости мы переплыли реку преодолевая течение.

Дерсу Узала (сборник) читать онлайн - Владимир Арсеньев

1. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Двигаться надо! Она напрягала все силы. И так стояли они, будто обнявшись. Всё о Дзене Вакансии Все статьи Все видео Все каналы Все подборки Все видеоигры Все фактовые ответы Все рубрики новостей Все региональные новости Все архивные новости Все программы передач ТелепрограммаДзен на iOS и Android.

Опытный образец Superjet-100 прибыл в Жуковский для продолжения испытаний

Через минуту она предстала передо мной с измазанной мордой и покрякивала от удовольствия. Русский человек пр. И подобное пр. Если русские гости обещают пр. Усердный, старательный; находящийся возле школы; приехать куда-нибудь; сообщить недругу какую-либо тайну; устный рассказ, история, передающаяся из поколения в поколение; склонности, ставшие обычными, постоянными; обратить что-либо в нечто другое; лечь ненадолго; охранник, стоящий у ворот; перестать что-либо делать; немного открыть. Вставьте пропущенные буквы.

Источник Запишите в две колонки слова с пропущенными буквами: а с приставкой пре-, б с приставкой при-. Объясните значения, которые эти приставки вносят в слова. Укажите слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически. Лошадь напрягала все силы, стараясь пр. Заяц метнулся, заверещал и, пр.

Через несколько часов с пр. Наши вечерние прогулки прекратились.

То, что я сойду с ума и умру!.. Она ведет себя так, будто я ничуть не изменился с того дня, когда она отыскала меня, и это тоже дурно попахивает. Я не об этом. Чтоб я сгорел, я не знаю зачастую, что сказать-то хочу! Этого я не хочу, а другое приводит меня в ужас.

А теперь она куда-то подевалась, совсем исчезла... И не тебе спрашивать о ее поступках. И никому другому. Она должна же что-то сказать мне, чтобы помочь, Лан. Хоть что-то. Если она когда-нибудь вернется. Минувшей ночью.

Но, думаю, она сказала тебе все, что могла. Удовольствуйся этим. От нее ты узнал все, что мог. Пора заняться немного стойками. Запомни, что стойка Цапли - единственно для тренировки равновесия. В ней ты - открыт; если станешь ждать, пока первым двинется противник, ты успеешь поразить цель, но его клинка тебе не избежать. Этот ветер.

В нем что-то неестественное, и какая мне разница, насколько близко мы от Запустения! И помни о движениях запястья и кисти. Мгновение Ранд и Лай смотрели друг на друга, потом грохот барабанов заставил их броситься к парапету башни и посмотреть на юг. Сам город расположился на высоких холмах, земля у городских стен была расчищена, образуя кольцо травы высотой не более чем по щиколотку, шириной в милю. Цитадель стояла на самом высоком холме. С верхушки башни, поверх дымоходов и крыш, открывался ясный вид до самого леса. Первыми из-за деревьев показались барабанщики, их была дюжина, барабаны поднимались и опускались, когда они маршировали в такт ударам, палочки так и кружились в воздухе.

Потом появились трубачи, длинные сверкающие горны подняты, по-прежнему играя туш. С такого расстояния Ранд не мог различить, что за огромное квадратное знамя полощется на ветру позади них. Тем не менее Лан хмыкнул - зрение Стража не уступало остротой зрению снежного орла. Ранд бросил на него взгляд, но Страж ничего не сказал, его взор не отрывался от вытекающей из леса колонны. Из-за деревьев выехали всадники, мужчины в доспехах, за ними - тоже верхом на лошадях - женщины. Следом показался паланкин между двумя лошадьми, одна впереди него, другая - сзади, занавески его были опущены; затем - еще больше верховых. Шеренги пехотинцев, ощетинившиеся длинными шипами вздымающихся пик, лучники с луками, висящими поперек груди, и все маршировали в такт барабанам.

Вновь взревели горны. Словно поющий змей, колонна вилась к Фал Дара. Ветер трепал знамя выше человеческого роста, расправляя его. Теперь оно, такое большое, оказалось достаточно близко, чтобы Ранд сумел разглядеть его. Переливающиеся цвета ничего не говорили ему, но в центре этого кружения сияла чистой белизной похожая на слезу эмблема. У Ранда перехватило дыхание. Пламя Тар Валона.

Долго его не было. Знать бы, повезло ли ему? Все эти женщины там... Да, Морейн была Айз Седай, но он делил с нею тяготы путешествия, и если не доверял ей всецело, по крайней мере он ее знал. Или думал, что знал. Но она была всего одна. Теперь же совсем другое - так много Айз Седай вместе, да еще и появившиеся с такой помпой.

Ранд прочистил горло; когда он говорил, то голос звучал скрипуче: - Почему так много, Лан? Зачем вообще? С барабанами, трубами, и еще со знаменем! В Шайнаре Айз Седай почитали, во всяком случае большая часть народа, а остальные относились с опасливым уважением, но Ранд бывал в тех краях, где это было не так, где их боялись и зачастую ненавидели. Ранд попробовал пересчитать женщин, но они, переговариваясь друг с другом или с тем, кто ехал в паланкине, постоянно меняли свое место в колонне, не придерживаясь никакого видимого порядка. Юноша покрылся гусиной кожей. Он провел не один день в пути с Морейн, встречался с другой Айз Седай и уже начал было считать себя бывалым человеком.

Никто никогда не покидал Двуречья, или почти никто, но он покинул родные края. Он видел то, чего никто дома, в Двуречье, не видывал даже одним глазком, совершал то, о чем лишь мечтали двуреченские мальчишки, если их мечты и заходили так далеко. Он видел Королеву и встречался с Дочерью-Наследницей Андора, стоял лицом к лицу с Мурддраалом, путешествовал по Путям - и ничто из пережитого не подготовило его к этому моменту, - Почему так много? Этого, разумеется, не могло быть. С этими словами Страж подхватил свою рубашку и исчез на лестнице, ведущей внутрь башни. Ранд судорожно двигал челюстью, стараясь хоть как-то смочить пересохший рот. Он смотрел на приближающуюся к Фал Дара колонну так, словно та и впрямь была змеей, смертельно опасной, источающей яд гадюкой.

В его ушах громко звенели трубы и рокотали барабаны. Престол Амерлин, та, которая повелевает Айз Седай. Она идет сюда из-за меня. Иной причины Ранду придумать не удавалось. Они знали многое, обладали знанием, которое - он был уверен в этом - могло помочь ему. И Ранд не осмеливался ни одну из них спросить об этом. Он боялся, что они здесь с целью укротить его.

И боюсь, что они здесь вовсе не за этим, как с неохотой он признался себе. Свет, я не знаю, что пугает меня больше! Свет, я не хочу иметь ничего общего с этим. Клянусь, я никогда ее не трону! Вздохнув, юноша вдруг понял, что отряд Айз Седай уже вступил в городские ворота. Яростно закружился ветер, морозными порывами обращая капли пота в льдинки, от шума ветра трубы звучали затаенным ехидным смехом; Ранду почудился в воздухе сильный запах раскопанной могилы. Моей могилы - если я останусь тут.

Сграбастав свою рубашку, он скатился по лестнице и бросился бежать. Туда и сюда чуть ли не бегом носились слуги в черно-золотом, озабоченные тем, чтобы приготовить для гостей покои, или тем, чтобы доставить распоряжения на кухни; то и дело кто-то из них сокрушался и вздыхал, что им не успеть приготовить все для столь значительной особы, раз они не были своевременно предупреждены. Темноглазые воины, с обритыми головами, за исключением пучка волос, перевязанного кожаным ремешком, не бежали, но спешка подталкивала их в спину, а лица сияли от возбуждения, обычно приберегаемого для битвы. Кое-кто из солдат заговаривал с торопящимся по коридору Рандом. Да покровительствует мир твоему мечу! Торопишься переодеться? Наверно, тебе захочется выглядеть получше, когда тебя представят Престолу Амерлин.

Будь уверен, она захочет увидеть тебя и твоих друзей, да и женщин тоже. Ранд бегом направился к широкой лестнице, по которой могли свободно пройти в ряд двадцать человек и которая вела наверх, на мужскую половину. Должно быть, из-за Морейн Седай и вас, южан, а? Из-за чего же еще? У дверей в мужскую половину, широких, окованных железом, теперь распахнутых настежь, толпились мужчины с кисточками волос на макушках и приглушенно переговаривались о прибытии Амерлин. От множества голосов в коридоре висело монотонное гудение. Амерлин здесь.

Прибыла ради тебя и твоих друзей, наверное. Мир, что за честь для вас! Она редко покидает Тар Валон, а в Пограничные Земли ни разу не приезжала на моей памяти... Ранд отвечал немногословно. Ему нужно умыться. Найти чистую рубашку. На разговоры мало времени.

Они понимающе кивали и пропускали юношу. Никто из них не знал сути происходящего, за исключением того, что он со своими друзьями путешествовал вместе с Айз Седай, что двое из его друзей - женщины, собирающиеся отправиться в Тар Валон обучаться на Айз Седай, но слова мужчин ранили, вонзаясь в душу, словно шайнарским солдатам было известно все. Она прибыла сюда из-за меня. Ранд вихрем промчался через мужскую половину, ворвался в комнату, в которой жил вместе с Мэтом и Перрином... В комнате оказалось полно женщин в черно-золотом, все сосредоточенно занимались своим делом. Помещение было небольшим, а с такими окнами - пара высоких узких бойниц для стрел, - выходившими в один из внутренних двориков, комната ничуть не казалась просторнее. Три кровати на выложенных черно-золотой плиткой возвышениях, в ногах каждой - сундук, еще три простых стула, умывальник у двери, а в углу громоздится высокий широкий гардероб.

Восемь женщин в комнате походили на рыб в садке. Женщины едва взглянули на Ранда и продолжали выгребать из шкафа его одежду - а заодно и Мэтову, и Перринову - и заменяли ее новой. Все обнаруженное в карманах выкладывалось на крышки ларей, а старая одежда была небрежно, будто ненужное тряпье, связана в узлы. Одна из женщин фыркнула, просунув палец сквозь прореху в рукаве его единственной куртки, потом кинула ее в кучу на полу. Другая женщина, черноволосая, с большой связкой ключей на поясе, обернулась к Ранду. Это была Элансу - шатайян крепости. Он считал эту узколицую женщину домоправительницей - хотя дом, что она вела, был крепостью, и не один десяток слуг исполнял ее приказания.

Так что, чем меньше вы будете путаться под ногами, - твердо добавила она, - тем скорее мы с этим закончим. Не многие мужчины смогли бы выдержать натиск шатайян, когда та хотела что-то сделать по-своему, - поговаривали, даже Лорд Агельмар, бывало, пасовал перед ней, - и она совершенно не ожидала каких-то неприятностей от молодого парня, который по возрасту годился ей в сыновья. Ранд проглотил слова, которые уже крутились на языке, - на споры не было времени. В любую минуту за ним могла послать Престол Амерлин. Пожалуйста, передайте мою благодарность Леди Амалисе и скажите ей, что я готов служить ей душой и телом. Вплоть до ниточки. Белье тоже.

Пара женщин искоса стрельнули глазами на юношу. К дверям никто даже и шага не сделал. Ранд, чтобы не рассмеяться истерично, прикусил себе щеку. В Шайнаре многие обычаи отличались от того, к чему он привык, и было такое, к чему он никак не сумел бы приспособиться, живи он тут вечно. Купался он теперь в тихие предутренние часы, когда большие, выложенные плиткой бассейны были пусты, после того как обнаружил, что в любой момент рядом с ним в воду могла забраться женщина это могла оказаться судомойка или сама Леди Амалиса, сестра Лорда Агельмара, - в Шайнаре купальни были единственным местом, где не существовало ни титулов, ни разницы в положении , надеясь, что он потрет ей спину в обмен на такую же услугу, и спрашивая, отчего у него такое красное лицо, не сгорел ли он случаем на солнце. Вскоре они поняли, о чем говорит краска на его лице, и не было в крепости женщины, которую, по-видимому, не очаровало бы смущение этого парня. Через час я могу оказаться мертвым или чего похуже.

Ранд громко откашлялся. Честное слово. Одна из женщин тихонько хихикнула, даже губы Элансу дрогнули, но шатайян кивнула и жестом указала остальным забрать связанные узлы. Она уходила последней и в дверях, приостановившись, прибавила: - И сапоги тоже. Морейн Седай сказала - все. Ранд открыл было рот, но потом захлопнул. Но если для того, чтобы шатайян оставила его одного и дала ему шанс уйти, нужно отдать сапоги, то он готов на такую жертву, он готов отдать ей все, чтобы ей еще не вздумалось бы попросить.

У него и так нет времени. Да, конечно. Ранд закрыл дверь, буквально выталкивая Элансу из комнаты. Оставшись один, он бухнулся на кровать и принялся стаскивать сапоги - они были вполне хорошими: кожа, немного потертая, кое-где потрескалась, но носить их еще можно, крепкие и в самый раз по ноге, - затем торопливо разделся, бросив все в кучу на сапоги, и, так же торопясь, ополоснулся в тазу. Вода обожгла холодом; на мужской половине вода всегда была ледяной. У гардероба были три широкие дверцы, украшенные по-шайнарски незатейливой резьбой, напоминающей вереницы водопадов и озер между скал. Распахнув центральную створку, Ранд на минуту оторопел при виде того, что заменило ту немногую одежду, которую он принес с собой.

Дюжина кафтанов и курток с высоким воротником, из лучшей шерсти, скроенные не хуже, чем те, что Ранду доводилось видеть на плечах купцов или лордов, богато расшитые, как праздничные одежды. Целая дюжина! По три рубашки к каждой куртке - льняные и шелковые, с широкими рукавами и плотными манжетами. Два плаща. Два, когда он всю жизнь обходился всего одним! Один плащ был из обыкновенной толстой шерсти темно-зеленого цвета, другой - густо-голубой, с жестким воротником-стойкой, украшенный вышитыми золотом цаплями... Будто неуверенные в том, что чувствуют, пальцы коснулись вышитого змея, свернувшегося чуть ли не кольцом, но змея с четырьмя лапами и золотой львиной гривой, в золотой и темно-красной чешуе, каждая лапа оканчивалась пятью золотыми когтями.

Рука Ранда отдернулась, словно обжегшись. Помоги мне Свет! Сделала ли это Амалиса, или Морейн? Многие ли видели это? Многие ли знают, что это такое, что оно значит? Один - уже будет слишком много. Чтоб я сгорел, она вовсю старается, чтобы меня убили.

Проклятая Морейн даже разговаривать со мной не желает, а теперь подарила мне проклятую красивую одежду, чтобы я в ней и умер! От легкого скрипа двери Ранд чуть из шкуры своей не выскочил. Вероятно, мне было бы лучше... Раздался скрип - словно бы она пыталась повернуть ручку двери. Вздрогнув, Ранд понял, что он все еще голый. Не входите! Ранд открыл ее лишь настолько, чтобы сунуть узел в руки шатайян.

Элансу постаралась заглянуть в приоткрытую дверь. Может быть, мне лучше просто заглянуть и удостовериться... Он плечом надавил на дверь, захлопнув ее перед носом Элансу, и услышал с той стороны смех. Ворча, Ранд торопливо одевался. Он не мог допустить, чтобы у кого-нибудь нашелся предлог войти к нему. Серые штаны оказались более облегающими, чем те, что были ему привычны, но все равно удобными, а рубашка, с пышными рукавами, сияла белизной, которая вполне удовлетворила бы любую хозяйку в Эмондовом Лугу в день старки. Высокие, по колено, сапоги пришлись впору, да так, будто он их носил целый год.

Ранд надеялся, что причиной тому искусство сапожника, а не Айз Седай. Вся одежда, если ее сложить, наверняка бы образовала кучу высотой с Ранда. Но юноша уже привык к роскоши чистых рубашек, к тому, что не нужно носить штаны день за днем, пока от пота и грязи они не становились такими же жесткими, как и сапоги, а потом надевать и надевать их опять. Ранд достал из ларя седельные сумки и, что смог, запихал в них, потом с неохотой расстелил на постели причудливый плащ и набросал на него еще несколько рубашек и штанов. Свернутый опасным знаком внутрь и затянутый веревкой так, чтобы его можно было бы повесить на плечо, плащ немногим отличался от узлов, что несли с собой парни, которых он встречал на дорогах. Через бойницы в комнату ворвался раскат фанфар - труб, приветствующих из-за городских стен, труб, откликающихся с крепостных башен. Как-то он видел, как женщины, ошибившись или разочаровавшись в узоре, распускали вышитое ими, и со стороны эта процедура непосильной не выглядела.

Оставшуюся одежду - по правде говоря, большую ее часть - Ранд затолкал обратно в гардероб. Не нужно оставлять доказательства бегства, да в тому же такие, которые обнаружит первый же заглянувший в комнату после его ухода. По-прежнему хмурясь. Ранд опустился на колени возле своей кровати. Выложенные плиткой помосты, на которые опирались ножки кроватей, представляли собой печи, где притушенный огонь, горя всю ночь, сохранял постель теплой даже в самую холодную ночь шайнарской зимы. В это время года ночи были холоднее, чем Ранд привык, но теперь хватало и одеяла. Открыв заслонку, он вытащил сверток, оставить который не мог.

Юноша порадовался про себя, что Элансу не пришло в голову, что там кто-нибудь может хранить одежду. Водрузив узел на одеяла, он отвязал уголок и отогнул его. Плащ менестреля, вывернутый наизнанку, чтобы скрыть от чужих глаз сотни покрывающих его заплат, заплат всех вообразимых расцветок и размеров. Сам плащ был вполне плотным и целым, а по многоцветью заплат всегда безошибочно узнавался менестрель. Это плащ менестреля. Был когда-то плащом менестреля. Внутри узла сиротливо жались друг к другу два жестких кожаных футляра.

Ответ Ответ дан galynakushnirp36cgk а с приставкой пре-: преодолеть, прерывается, прекратились, пренебрегла, прекрасная, непреодолимое, препятствующие, преданья, презирай. Приставка пре- имеет значение очень прекрасная или близка к приставке пере- преодолеть, прерывается, прекратились, непреодолимое, преданья. Слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически: пренебрегла, презирай. Приставка при- имеет значение приближения, присоединения, неполноты действия прижав, притаился, приливом, прибывает, присаживается, придвигает, принакрылась, пришедшим. Слова, в которых правописание приставок может быть объяснено только этимологически: приключений, призрел, причинила. Призреть - дать кому-нибудь приют и пропитание.

Самые новые вопросы.

Больше тысячи лет - огромная даль времени, еще не было великолепных Афин, а герой Тесей еще не ездил в Кносс убивать Минотавра и сокрушать могущество великой морской державы! Из этой неизмеримой глубины, отдаления явилось к ней это живое, тонко изваянное напряженное лицо с огромными пристальными глазами и маленьким скорбным ртом. Согнутые в локтях руки были подняты ладонями вперед - сигнал не то остановки, не то внимания. Длинные ноги, слегка расставленные, девически тонкие, вытянутые и поставленные на пальцы, выражали мгновение толчка от земли для взлета.

Одежда из листового золота в виде короткого узорного передника с широким поясом, стянувшим невероятно тонкую талию. Облегающий корсаж поддерживался двумя наплечниками и оставлял грудь открытой. На ключицах, у основания крепкой шеи, лежало широкое ожерелье. Именно лежало - от сильной выпуклости грудной клетки. Повязка, обегавшая подбородок девушки, стягивала высокую коническую прическу.

Очень молода была тавропола, четырнадцать лет, самое большее - пятнадцать. Таис вдруг поняла, что назвала безвестную критскую девочку охотницей на быков - эпитетом Артемиды. Боги завистливы и ревнивы к своим правам, но не может богиня ничего сделать той, которая ушла в недоступное самому Зевсу прошлое и скрылась тенью в подземельях Аида. Правда, Артемида может прогневаться на живую Таис... Что общего у девственной охотницы с нею, гетерой, служанкой Афродиты?

И Таис спокойно вернулась к созерцанию статуэтки. Ничего детского не осталось в лице и фигуре бдительной девочки опасной профессии. Особенно трогал Таис ее скорбный рот и бесстрашный взгляд. Эта девочка знала, что ей предстоит. Очень недолгой была ее жизнь, отданная смертельной игре - танцу с длиннорогими пятнистыми быками, олицетворявшими сокрушительного Колебателя Земли Посейдона.

Девушки-таврополы представляли главных действующих лиц в этом священном ритуале, древний, позднее утраченный смысл которого заключался в победе женского начала над мужским, богини-матери над временным своим супругом. Мощь грозного животного растрачивалась в танце - борьбе с невероятно быстрыми прыгунами - девушками и юношами - специально подготовленными для балета смерти знатоками сложного ритуала. Критяне верили, что этим отводится гнев бога, медленно и неумолимо зреющий в недрах земли и моря. Обитатели древнего Крита будто предчувствовали, что их высокая культура погибнет от ужасающих землетрясений и приливов. Откуда они взялись, эти ее отдаленные предки?

Откуда пришли, куда исчезли? Из того, что знала она сама из мифов, что рассказывал Неарх своим двум зачарованным слушательницам, прекрасные, утонченные люди, художники, мореходы, дальние путешественники жили на Крите еще тогда, когда вокруг бродили полудикие предки эллинов. Будто покрытая пряно пахнущими цветами, магнолия внезапно выросла среди распластанных ветром сосен и ядовитых зарослей олеандра. Необъяснима тонкая, поэтическая красота критской культуры среди грубых, воинственных кочевников берегов Внутреннего моря и может быть сравнена только с Египтом... Встряхивая коротко стриженными жесткими волосами, вошла Клонария - рабыня.

Таис вернулась к жизни. Рабыня засмеялась. Таис улыбнулась и жестом приказала ей подойти ближе. Три мины - сто восемьдесят драхм. Каждая сова - четыре драхмы, всего сорок пять сов.

Это за фиванку? Могут быть разные случаи, и если тебя купили дорого, то могут продать и подешевле... Не успела Таис закончить фразы, как Клонария прижалась лицом к ее коленям. Возьми с собой! Куда я уеду?

Так думали мы, твои слуги. Ты не знаешь, как будет ужасно оказаться у кого-нибудь другого после тебя, доброй, прекрасной. Не продавай меня! Возьму с собой, хотя я никуда не собираюсь ехать. Как фиванка?

Теперь спит, будто не спала месяц. И не тревожь меня больше, я усну. Клонария быстро отсчитала серебро и весело, вприпрыжку побежала из спальни. Таис перевернулась на спину и закрыла глаза, но сон не приходил после ночного путешествия и взволнованных разговоров с подругой. Они причалили к кольцам Пирейской гавани, когда в порту уже было полным-полно народу.

Оставив лодку на попечение двух друзей, Таис с Эгесихорой, пользуясь относительной прохладой Левконота "белого" южного ветра, расчистившего небо, пошли вдоль большой стой, где торговля была уже в полном разгаре. У перекрестка дорог, Фалеронской и Средостенной Пирейской, находился малый рынок рабов. Вытоптанная пыльная площадка, с одной стороны застроенная длинными низкими сараями, которые сдавали внаем работорговцам. Грубые плиты, доски помостов, истертые ногами бесчисленных посетителей - вместо обширного возвышения из светлого мрамора под сенью крытой колоннады и огороженных портиков, какие украшали большой рабский рынок в пятнадцати стадиях выше, в самих Афинах. Обе гетеры равнодушно направились в обход по боковой тропинке.

Внимание Таис привлекла группа тощих людей, выставленных на окраине рынка, на отдельном деревянном помосте. Среди них были две женщины, кое-как прикрытые лохмотьями. Вне сомнения, это были эллины, скорее всего - фиванцы. Большинство жителей разрушенных Фив было отправлено в дальние гавани и давно продано. Эту группу из четырех мужчин и двух женщин, наверное, пригнал на портовый рынок какой-нибудь богатый землевладелец, чтобы избавиться от них.

Таис возмутила эта продажа свободных людей некогда знаменитого города. Перед помостом остановился высокий человек с напудренным лицом, окаймленным густейшей бородой в крупных завитках, видимо, сириец. Небрежным движением пальца он велел торговцу вытолкнуть вперед младшую из женщин, остриженные волосы которой густым пучком лежали на затылке перехваченные вокруг головы узкой синей лентой. По пышности и густоте пучка на затылке Таис определила, каких великолепных кос лишилась фиванка, красивая девушка лет восемнадцати, обычного для эллинок небольшого роста. Она музыкантша или танцовщица?

Военная добыча... Взгляни на очертания бедер, груди. Плачу мину, ладно, две - последняя цена! Такую рабыню не будут продавать в Пирее, а поставят в Афинах. Ну-ка обнажи ее!

Торговец не шелохнулся, и покупатель сам сдернул последний покров рабыни. Она не отпускала ветхую ткань, и повернулась боком. Сириец ахнул. Прохожие и зеваки громко захохотали. На круглом заду девушки красовались вздувшиеся полосы от бича, свежие и красные, вперемежку с уже поджившими рубцами.

Схватив девушку за руку, он нащупал на ней следы ремней, стягивавших тонкие запястья. Тогда он приподнял дешевые бусы, нацепленные на шею девушки, чтобы скрыть следы от привязи. Опомнившийся торговец встал между сирийцем и рабыней. Годится только в наложницы да еще возить воду. После разгрома Стовратых Фив девушки здесь подешевели, даже красивые, - ими полны дома во всех портах Внутреннего моря.

Беру для своих матросов на обратный путь. Я сказал последнюю цену! Торговец заколебался, а девушка побледнела, вернее - посерела сквозь пыль и загар, покрывавший ее измученное гордое лицо. Таис подошла к помосту, откинула со своих иссиня-черных волос легкий газ покрывала, которым спасались от пыли богатые афинянки. Рядом стала золотоволосая Эгесихора, и даже угрюмые глаза продаваемых рабов приковались к двум прекрасным женщинам.

Темные упрямые глаза юной фиванки расширились, огонь тревожной ненависти погас в них, и Таис вдруг увидела лицо человека, обученного читать, воспринимать искусство и осмысливать жизнь. Теоноя - божественное разумение оставило свой след на этом лице. И фиванка то же самое увидела в лице Таис, и ресницы ее задрожали. Будто невидимая нить протянулась от одной женщины к другой, и почти безумная надежда загорелась в пристальном взгляде фиванки. Торговец оглянулся, ища колесницу красавиц, ехидная усмешка наползла было на его губы, но тут же сменилась почтением.

Он заметил двух спутников Таис, догонявших приятельниц. Хорошо одетые, бритые по последней моде, они важно прошли через расступившуюся толпу. Тебе зачем эта девчонка - все равно с ней не справишься! Пришли за деньгами или придешь сам в дом Таис, между холмом Нимф и Керамиком. Афинянка протянула руку фиванской рабыне, чтобы свести ее с помоста в знак своего владения ею.

Девушка вцепилась в нее, как утопающая за брошенную ей веревку, и, боясь отпустить руку, спрыгнула наземь. Таис незаметно уснула и очнулась, когда ставни с южной стороны дома были распахнуты Ноту - южному ветру с моря, в это время года сдувавшему тяжелую жару с афинских улиц. Свежая и бодрая, Таис пообедала в одиночестве. Знойные дни ослабили пыл поклонников Афродиты, ни одного симпосиона не предстояло в ближайшие дни. Во всяком случае, два-три вечера были совсем свободны.

Таис не ходила читать предложения на стене Керамика уже много дней. Стукнув два раза по столешнице, она велела позвать к себе Гесиону. Девушка, пахнувшая здоровой чистотой, вошла, стесняясь своего грязного химатиона, и опустилась на колени у ног гетеры с неловким смешением робости и грации. Привыкнув к грубости и ударам, она явно не знала, как вести себя с простой, ласковой Таис. Заставив ее сбросить плащ, Таис оглядела безупречное тело своей покупки и выбрала скромный полотняный хитон из своего платья.

Темно-синий химатион для ночных похождений завершил наряд Гесионы. Я дала тебе это старье... Она сразу же превратилась в полную достоинства девушку из образованных верхов общества. Глядя на нее, Таис поняла неизбежную ненависть, которую вызывала Гесиона у своих хозяек, лишенных всего того, чем обладала рабыня. И прежде всего знаний, какими не владели теперешние аттические домохозяйки, вынужденные вести замкнутую жизнь, всегда заведуя образованным гетерам.

Таис невольно усмехнулась. Завидовали от незнания всех сторон ее жизни, не понимая, как беззащитна и легкоранима нежная юная женщина, попадая во власть того, кто иногда оборачивался скотом. Гесиона по-своему поняла усмешку Таис. Вся вспыхнув, она торопливо провела руками по одежде, ища непорядок и не смея подойти к зеркалу. Но я забыла, - с этими словами она взяла красивый серебряный пояс и надела его на рабыню.

Гесиона снова залилась краской, на этот раз от удовольствия. Чем смогу я отдать тебе за твою доброту? Таис поморщилась смешливо и лукаво, и фиванка снова насторожилась. Свободным эллинам... Не в том ли главное различие варваров, обреченных на рабство, что они находятся в полной власти свободных.

И чем хуже обращаются с ними, тем хуже делаются рабы, а в ответ на это звереют их владельцы". Странные эти мысли впервые пришли ей на ум, прежде спокойно принимавшей мир, каков он есть. А если бы ее или ее мать похитили пираты, о жестокости и коварстве которых она столько наслышалась? И она стояла бы сейчас, исхлестанная бичом, на помосте, и ее ощупывал бы какой-нибудь жирный торговец?.. Таис вскочила и посмотрела в зеркало из твердой бронзы светложелтого цвета, такие привозили финикийцы из страны, державшейся ими в секрете.

Слегка сдвинув упрямые брови, она постаралась придать себе выражение гордой и грозной Лемниянки, не вязавшееся с веселым блеском глаз. Беспечно отмахнувшись от путаных мыслей о том, чего не было, она хотела отослать Гесиону. Но одна мысль, оформившись в вопрос, не могла остаться без объяснения. И Таис принялась расспрашивать новую рабыню о страшных днях осады Фив и плена, стараясь скрыть недоумение: почему эта гордая и воспитанная девушка не убила себя, а предпочла жалкую участь рабыни? Гесиона скоро поняла, что именно интересовало Таис.

Сначала от неожиданности, внезапного падения великого города, когда в наш дом, беззащитный и открытый, ворвались озверелые враги, топча, грабя и убивая. Когда безоружных людей, только что всеми уважаемых граждан, выросших в почете и славе, сгоняют в толпу, как стадо, нещадно колотя отставших или упрямых, оглушая тупыми концами копий, и заталкивают щитами в ограду, подобно овцам, странное оцепенение охватывает всех от такого внезапного поворота судьбы... Лихорадочная дрожь пробежала по телу Гесионы, она всхлипнула, но усилием воли сдержала себя и продолжала рассказывать, что место, куда их загнали, в самом деле оказалось скотным рынком города. На глазах Гесионы ее мать, еще молодая и красивая женщина, была увлечена двумя щитоносцами, несмотря на отчаянное сопротивление, и навсегда исчезла. Затем кто-то увел младшую сестренку, а Гесиона, укрывшаяся под кормушкой, на свою беду, решила пробраться к стенам, чтобы поискать там отца и брата.

Она не отошла и двух плетров от ограды, как ее схватил какой-то спрыгнувший с коня воин. Он пожелал овладеть ею тут же, у входа в какой-то опустелый дом. Гнев и отчаяние придали Гесионе такие силы, что македонец сначала не смог с ней справиться. Но он, видимо, не раз буйствовал в захваченных городах и вскоре связал и даже взнуздал Гесиону так, что она не смогла кусаться, после чего македонец и один его соратник попеременно насиловали девушку до глубокой ночи. На рассвете опозоренная, измученная Гесиона была отведена к перекупщикам, которые, как коршуны, следовали за македонской армией.

Перекупщик продал ее гиппотрофу бравронского дема, а тот после безуспешных попыток привести ее к покорности и боясь, что от истязаний девушка потеряет цену, отправил ее на Пирейский рынок. Здесь, в Афинах, есть ее храм, но мне нет больше доступа туда. Это богиня мира у минийцев, наших предков, берегового народа до нашествия дорийцев. Служение ей - против войны, а я уже была женой двух воинов и ни одного не убила. Я убила бы себя еще раньше, если бы не должна была узнать, что сталось с отцом и братом.

Если они живы и в рабстве, я стану портовой блудницей и буду грабить негодяев, пока не наберу денег, чтобы выкупить отца - мудрейшего и добрейшего человека во всей Элладе. Только для этого я и осталась жить... Кто мог бы еще в Элладе так поступить?! Но позволь мне остаться в твоем доме и служить тебе. Я много ела и спала, но я не всегда такая.

Это после голодных дней и долгих стояний на помосте у торговца рабами... Таис задумалась, не слушая девушку, чья страстная мольба оставила ее холодной, как богиню. И снова Гесиона внутренне сжалась и опять распустилась, словно бутон, поймав внимательный и веселый взгляд гетеры. Достаточно ли он знаменит, чтобы быть известным Элладе, и не только в Стовратых Фивах? Как поэта, может быть, и нет.

Ты не слыхала о нем, госпожа? Но я не знаток, оставим это. Вот что придумала я... Александр снабдил его деньгами, и философ из Стагиры основал в Ликии - в священной роще Аполлона Волчьего - свою школу, собрание редкостей и обиталище для учеников, исследовавших под его руководством законы природы. По имени рощи учреждение Аристотеля стало называться Ликеем.

Пользуясь знакомством с Птолемеем и Александром, Таис могла обратиться к Стагириту. Если отец Гесионы был жив, то, где бы он ни оказался, молва о столь известном пленнике должна была достигнуть философов и ученых Ликея. От жилья Таис до Ликея пятнадцать олимпийских стадий, полчаса пешего хода, но Таис решила ехать на колеснице, чтобы произвести нужное впечатление. Она велела Гесионе надеть на левую руку обруч рабыни и нести за ней ящичек с редким камнем - зеленым, с желтыми огнями - хризолитом, привезенным с далекого острова на Эритрейском море. Подарили его Таис купцы из Египта.

От Птолемея она знала о жадности Стагирита к редкостям из дальних стран и думала этим ключом отомкнуть его сердце. Эгесихора почему-то не появилась к обеду. Таис хотела поесть с Гесионой, но девушка упросила не делать этого, иначе ее роль служанки, которую она хотела честно исполнять в доме Таис, стала бы фальшивой и лишила бы ее доброго отношения слуг и рабынь гетеры. Священные сосны безмолвно и недвижно уносились вершинами в горячее небо, когда Таис и Гесиона медленно шли к галерее, окруженной высокими старыми колоннами, где занимался с учениками старый мудрец. Стагирит был не в духе и встретил гетеру на широких ступенях из покосившихся плит.

Постройка новых зданий еще только начиналась. Таис сделала знак, Гесиона подала раскрытую шкатулку, и хризолит - символ Короны Крита - засверкал на черной ткани, устилавшей дно. Брюзгливый рот философа сложился в беглой усмешке. Он взял камень двумя пальцами и, поворачивая его в разные стороны, стал разглядывать на просвет. Неталантливым он был учеником, слишком занят его ум войной и женщинами.

И тебе надо, конечно, что-то узнать от меня? Гетера спокойно встретила его, смиренно склонила голову и спросила, известно ли ему что-нибудь об участи фиванского философа. Аристотель думал недолго. Но почему он тебя интересует, гетера? Разве участь собрата, славного в Элладе, тебе безразлична?

Меня по невежеству удивило твое безразличие к судьбе большого философа и поэта. Разве не Драгоценна жизнь такого человека? Может быть, ты мог бы его спасти... Кто смеет пересекать путь судьбы, веление богов? Побежденный беотиец упал до уровня варвара, раба.

Можешь считать что философа Астиоха больше не существует, и забыть о нем. Мне все равно, брошен ли он в серебряные рудники или мелет зерно у карийских хлебопеков. Каждый человек из свободных выбирает свою участь. Беотиец сделал свой выбор, и даже боги не будут вмешиваться. Знаменитый учитель повернулся и, продолжая рассматривать камень на свет, показал, что разговор окончен.

Мир и красота - вот что чуждо тебе, философ, и ты знаешь это! Аристотель гневно обернулся. Один из стоявших рядом и прислушивавшихся к разговору учеников с размаху ударил Гесиону по щеке. Та вскрикнула и хотела броситься на кряжистого бородатого оскорбителя, но Таис ухватила ее за руку. С этими словами Таис ловко выхватила хризолит у растерявшегося Аристотеля, подобрала химатион и пустилась бежать по широкой тропе между сосен к дороге, Гесиона - за ней.

Вслед девушкам кинулось несколько мужчин - не то усердных учеников, не то слуг. Таис и Гесиона вскочили на колесницу, поджидавшую их, но мальчик-возница не успел тронуть лошадей, как их схватили под уздцы, а трое здоровенных пожилых мужчин кинулись к открытому сзади входу на колесницу, чтобы стащить с нее обеих женщин. Попались развратницы! В этот миг Гесиона, вырвав бич у возницы, изо всей силы ткнула им в раззявленный кричащий рот. Нападавший грохнулся наземь.

Освобожденная Таис раскрыла сумку, подвешенную к стенке колесницы, и, выхватив коробку с пудрой, засыпала ей глаза второго мужчины. Короткая отсрочка ни к чему не привела. Колесница не могла сдвинуться с места, а выход из нее был закрыт. Дело принимало серьезный оборот. Никого из путников не было на дороге, и злобные философы могли легко справиться с беззащитными девушками.

Мальчик-возница, которого Таис взяла вместо пожилого конюха, беспомощно озирался вокруг, не зная, что делать с загородившими путь людьми. Но Афродита была милостива к Таис. С дороги послышался гром колес и копыт. Из-за поворота вылетела четверка бешеных коней в ристалищной колеснице. Управляла ими женщина.

Золотистые волосы плащом развевались по ветру - Эгесихора! Зная, что спартанка сделает что-то необычайное, Таис схватилась за борт колесницы, крикнув Гесионе держаться изо всех сил. Эгесихора резко повернула, не сбавляя хода, объехала колесницу Таис и вдруг бросила лошадей направо, зацепившись выступающей осью за ее ось. Бородатые, державшие лошадей, с воплями пустились прочь, стараясь избежать копыт и колес, кто-то покатился в пыли под ноги лошадей, закричал от боли. Лошади Таис понесли, а Эгесихора, сдержав четверку с неженской силой, расцепила неповрежденные колесницы.

Возница опомнился, и гнедая пара помчалась во весь опор, преследуемая по пятам четверкой Эгесихоры. Позади из клубов пыли неслись вопли, проклятия, угрозы. Гесиона не выдержала и принялась истерически хохотать, пока Таис не прикрикнула на девушку, чувства которой были еще не в порядке после перенесенных испытаний. Не успели они опомниться, как пролетели перекресток Ахарнской дороги. Сдерживая коней, они повернули назад и направо, спустились к Илиссу и поехали вдоль речки к Садам.

Только въехав под сень огромных кипарисов, Эгесихора остановилась и спрыгнула с колесницы. Таис, подбежав к ней, крепко поцеловала подругу. В ристалище очень опасно такое сцепление колес. Но как ты оказалась на дороге? Слава богам!

Не стоило труда понять, что ищешь отца Гесионы, и это встревожило меня. Мы не умеем говорить с мудрецами, а они недолюбливают гетер, если те и красивы, и умны. По их мнению, сочетание этих свойств в женщине противоестественно и опасно, - спартанка звонко рассмеялась. Он прибежал с известием, что вас бьют философы. Я едва успела, бросила его на дороге...

Надо скрыться, чтобы избежать наказания, - ты же покалечила моих врагов! Пусть твой эфеб едет за мной до поворота, а там ждите! И отважная спартанка понеслась на своей бешеной четверке. Они резвились, плавали и ныряли до вечера в уединенной бухточке, той самой, куда два года назад выплыл Птолемей. Утомившись, Таис и Эгесихора растянулись рядом на песке, гудевшем под ударами волн, как бронзовый лист в полу храма.

С визгом и скрежетом катилась галька с уходившего под воду каменного откоса. Благодатный ветер нежно касался усталых от зноя тел. Гесиона сидела у самой воды. Обхватив колени и положив на них подбородок, она напевала что-то неслышное в шуме волн. Скорее всего он пришлет десяток своих учеников разгромить твой дом.

Может быть, нанять двух-трех вооруженных сторожей - это будет проще, только подобрать людей похрабрее, - задумчиво сказала Таис. Об этом я и хотела сказать тебе на прогулке. И через мгновение снова озабоченно нахмурилась. Я была у прорицателя, того, чье имя не произносят, как и богини, которой он служит. Таис вздрогнула и побледнела, зябко согнув гибкие пальцы на ногах.

И что ты сказала ему? И мне, но мой путь короток, хотя буду вместе с тобой до его конца. Таис молча смотрела перед собой в каменистую осыпь склона на трепещущие под ветром былинки. Эгесихора следила за ней, и странная печаль углубила уголки полного, чувственного рта спартанки. Из Гития.

Его собственный корабль возьмет нас со всем имуществом. Встала и Эгесихора, разделяя ладонью вьющиеся пряди тяжелых волос.

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий