Выставка «Очарование прошлого» берлинского фотографа Акселя Хансманна, несколько лет путешествовавшая по городам Урала, вновь вернулась в Оренбург. Главной целью Германии, которая оправдывает передачу танков Украине, является не допущение расширения Россией собственной территории силовым способом. западногерманский драматический фильм 1950 года режиссера Ойгена Йорка с Анжеликой Хауфф, Вальтером Рихтером и Бертой Древс в главных ролях.[1] Фильм был показан на Венецианском кинофестивале 1950 года. Выставка «Очарование прошлого» берлинского фотографа Акселя Хансманна, несколько лет путешествовавшая по городам Урала, вновь вернулась в Оренбург.
Праздники в Германии
Обозначь немецкий очарование. Каково значение немецкой классической философии. 1) ОБОЗНАЧЬ (направление) – буква Ь обозначает мягкость предшествующего согласного. значит, качественный, но некрасивый. Поэтому логично, что они пытаются быть немецкими". Частицы с ненулевым значением очарование называются очарованными частицами. Закажите книгу «Очарование женственности» от автора Анделин Хелен ISBN: 978-5-04-091141-7, с доставкой и по низкой цене.
Очарование женственности
Очарование /мексиканский сериал на русском языке. Rheinischer Meister Любовное очарование Германия иностранная открытка редкая. А уж Германия дала миру далеко не одну модель, которую принято считать символом женственности и обаяния. На здании Рейхстага установлены три немецких флага и один флаг ЕС, красное знамя на крышу никто не водружал.
Сборная Германии объявила о назначении Нагельсманна
Недаром в немецком языке возникло выражение «новости из отхожих мест», которым обозначают всякого рода болтовню; где же еще поболтать солдату, как не в этих уголках, которые заменяют ему его традиционное место за столиком в пивной? Обозначь немецкий очарование. Базовые слова на немецком языке. Происшествия - 10 октября 2023 - Новости Санкт-Петербурга - Очарование /мексиканский сериал на русском языке. Если вы решили купить тур в Германию и посетить этот замечательный немецкий город, то эксперты компании Де Визу рекомендуют посетить рестораны FALCO и Stadtpfeiffer. Жители Германии вновь опустили своего канцлера Шольца, на этот раз за его "громкие" возгласы по поводу вступления Финляндии в НАТО.
Немецкий со Стефаном Цвейгом. Жгучая тайна
Так в нацистской Германии обозначали жителей Советского Союза. Сам телеканал после разразившегося скандала все-таки извинился. Очарование /мексиканский сериал на русском языке. Ведущая программы Tagesschau на немецком телеканале ARD Сюзанна Даубнер не смогла сдержать смех в прямом эфире, когда зачитывала новость о канцлере Германии Олафе Шольце, сообщает издание Bild.
Канцлер Шольц назвал целью Германии на Украине не дать России силой расширить границы
Возможно, ни у кого нет права на такие высказывания, потому что каждый немецкий город разрушен ужаснее других, если вам приходится в нем жить. Берлин: ампутированные церковные башни и купола, бесконечные ряды разрушенных правительственных дворцов, чьи обезглавленные прусские колоннады лежат на тротуарах, уткнувшись в асфальт греческими профилями. Ганновер: перед зданием вокзала на единственной упитанной лошади во всей стране восседает король Эрнст Август — в этом городе, где когда-то жили четыреста пятьдесят тысяч человек, легкими царапинами отделался только он. Эссен: кошмар обнаженных, стынущих на холоде железных конструкций и обвалившихся фабричных стен. Три моста в Кёльне вот уже два года лежат на дне Рейна, а собор, мрачный и закопченный, одиноко возвышается среди руин, раной в боку зияет новая красная черепица, и в сумерках кажется, будто собор истекает кровью. На крепостных стенах Нюрнберга обрушились внушающие ужас почерневшие средневековые башни.
В городках Рейнской зоны из разрушенных бомбежками бревенчатых домов торчат ребра балок. Теперь только в одном городе Германии берут плату за посещение руин: Гейдельберг пощадила война, и в эпоху руин живописные руины старинного замка выглядят как дьявольская пародия на самих себя. Возможно, повсюду и правда одинаково ужасно. Однако если есть желание зафиксировать поставленные рекорды и стать экспертом по руинам, если хочется создать карту всех руин, которые может предложить приезжему стертый с лица земли город, если хочется увидеть не лежащий в руинах город, а ландшафт самих руин, более пустынный, чем сама пустыня, более дикий, чем горы, и такой же невообразимый, как кошмарный сон, тогда один немецкий город все же окажется вне конкуренции — Гамбург. В Гамбурге есть одно место: когда-то это был жилой район с прямыми широкими улицами, площадями и деревьями, пятиэтажками и газонами, гаражами, ресторанчиками, церквями и общественными туалетами; начинался он от одной станции пригородных поездов и заканчивался чуть дальше следующей станции.
Те пятнадцать минут, что едешь на поезде, за окном постоянно мелькает что-то вроде огромной свалки из разрушенных торцов домов, отдельно стоящих стен с зияющими пустотой оконными проемами, которые неподвижно глядят на проходящий мимо поезд, неопределенных развалин, помеченными черными пятнами пожарищ, высокими и четко очерченными, словно триумфальные арки, или маленькими, как скромные кладбищенские надгробия. Из куч гравия, подобно мачтам давным-давно затонувших кораблей, торчат ржавые балки. Из белых гор разбитых ванн или серых гор камня, из раскрошенной в пыль черепицы и обугленных батарей возвышаются колонны шириной в метр, которые скульптор-судьба высекла в разрушенных кварталах. Заботливо сохраненные фасады существующих домов напоминают театральные декорации к так и не поставленным пьесам. В этом появившемся три года назад варианте Герники и Ковентри можно найти всевозможные геометрические фигуры: правильные квадраты школьных стен, маленькие и большие треугольники, ромбы и овалы внешних стен огромных доходных домов, которые еще весной 1943 года располагались между станциями Хассельброк и Ландвер.
Поезд на средней скорости проезжает эту не укладывающуюся в голове пустошь примерно за пятнадцать минут, и за все время мы с моей молчаливой сопровождающей не замечаем из окна ни единого человека — а ведь когда-то это был один из наиболее густонаселенных районов Гамбурга. Поезд, как и все немецкие поезда, забит под завязку, но, кроме меня и моей спутницы, в окно никто не смотрит, никому не хочется видеть, возможно, самые ужасные руины Европы, но когда я отворачиваюсь от окна, то встречаю взгляды, говорящие: «Он — не из наших». Чужих сразу видно по их интересу к руинам. Иммунитет к такому вырабатывается со временем, но рано или поздно все равно появляется.
Нобелевская премия по литературе обычно присуждается людям посредственного таланта, но есть исключения. Чеслав Милош сражался в подполье и прятал евреев. После войны он некоторое время служил новому коммунистическому правительству в качестве культурного атташе в Париже до тех пор, пока в 1951 не стал перебежчиком. После этого он написал книгу «Соблазненное мышление» которую сейчас можно найти лишь как антиквариат, английская версия «The Captive Mind», напротив, легко доступна. В этом эссе Милош пытается объяснить себе и своему читателю нечто очень странное: каким образом стало возможным, чтобы после Второй мировой войны такое большое количество интеллектуалов стали верующими сталинистами? Это было довольно странно, в первую очередь, в Польше, потому что стать сталинистом означало быть связанным с Россией, а Россия была не только исторически врагом Польши.
Сталинизм давал духовную опору Советские войска абсолютно безмятежно наблюдали, как немцы подавляли польское восстание и превращали Варшаву в каменные обломки, кроме того, в 1939 году Советский Союз окончательно поглотил ту часть страны, которую он оккупировал. Милош рассказывает историю «соблазненного мышления» на четырех примерах: он рассказывает о четырех поэтах, которые когда-то были его друзьями или знакомыми. Один был националист и антисемит, другой — перед войной — католическим романтиком. Третий пережил Освенцим, четвертый был закоренелым алкоголиком и шутником. Сталинизм дал всем четырем духовную опору, без которой они после 1945 года не смогли бы жить дальше. Бывший антисемит и националист, в конце концов, даже стал коммунистическим послом, чье либеральное великодушие удивляло его западных гостей. Только выживший в Освенциме окончил жизнь трагически: покончил с собой, отравившись газом плиты. Все интеллектуалы, описанные Милошем, были по-своему травмированы историей. Сильным движущим мотивом их превращения была ненависть — ненависть к немцам, которая после всего того, что Германия сделала с их страной, была очень понятна. Логика истории Но была еще вторая, гораздо более сильная причина быть обращенным в сталинизм.
Казалось, что на его стороне находится логика истории. Разве Запад не был упадочническим и слабым?
Как и по ряду других острых вопросов внутренней и внешней политики население западных государств далеко не оказывает широкой поддержки тому курсу, который проводит их политическое руководство. Как же именно прокомментировал руководитель немецкого правительства Шольц вступление Финляндии в НАТО, и как отреагировали на его заявление немцы? Заявление Шольца Шольц в своем заявлении в основном сосредоточился на мнении, что с присоединением Финляндии к североатлантическому альянсу продолжается решение основной задачи, для которой сформирован этот блок. Как же она обозначена в выступлении Шольца? Он охарактеризовал североатлантический альянс как оборонительный союз и посчитал, что Финляндия внесет существенный вклад в решение задач блока. На фоне тех действий, которые на протяжении истории НАТО предпринимало политическое руководство составляющих его государств, напрашивается вопрос, почему Шольц охарактеризовал альянс, как имеющий оборонительные задачи?
Журналистка призналась, что боится представить, каким бы был ответ Кремля. Она заявила, что такой шаг поставит Запад в эпицентр мировой войны. Шварцер также раскритиковала передачу вооружений Украине, заявив, что это не спасает жизни, а забирает их.
АННА - ВЫ ОЧАРОВАНИЕ
В чем для меня очарование Германии? Сильным движущим мотивом их превращения была ненависть — ненависть к немцам, которая после всего того, что Германия сделала с их страной, была очень понятна. Сильным движущим мотивом их превращения была ненависть — ненависть к немцам, которая после всего того, что Германия сделала с их страной, была очень понятна. Обозначь направление немецкий станок. Что обозначает второе давление. Что обозначает масло 5w30. Обозначь направление немецкий станок. Что обозначает второе давление. Что обозначает масло 5w30.
Очарование немецкой кухни в Лейпциге
Три моста в Кёльне вот уже два года лежат на дне Рейна, а собор, мрачный и закопченный, одиноко возвышается среди руин, раной в боку зияет новая красная черепица, и в сумерках кажется, будто собор истекает кровью. На крепостных стенах Нюрнберга обрушились внушающие ужас почерневшие средневековые башни. В городках Рейнской зоны из разрушенных бомбежками бревенчатых домов торчат ребра балок. Теперь только в одном городе Германии берут плату за посещение руин: Гейдельберг пощадила война, и в эпоху руин живописные руины старинного замка выглядят как дьявольская пародия на самих себя. Возможно, повсюду и правда одинаково ужасно. Однако если есть желание зафиксировать поставленные рекорды и стать экспертом по руинам, если хочется создать карту всех руин, которые может предложить приезжему стертый с лица земли город, если хочется увидеть не лежащий в руинах город, а ландшафт самих руин, более пустынный, чем сама пустыня, более дикий, чем горы, и такой же невообразимый, как кошмарный сон, тогда один немецкий город все же окажется вне конкуренции — Гамбург. В Гамбурге есть одно место: когда-то это был жилой район с прямыми широкими улицами, площадями и деревьями, пятиэтажками и газонами, гаражами, ресторанчиками, церквями и общественными туалетами; начинался он от одной станции пригородных поездов и заканчивался чуть дальше следующей станции. Те пятнадцать минут, что едешь на поезде, за окном постоянно мелькает что-то вроде огромной свалки из разрушенных торцов домов, отдельно стоящих стен с зияющими пустотой оконными проемами, которые неподвижно глядят на проходящий мимо поезд, неопределенных развалин, помеченными черными пятнами пожарищ, высокими и четко очерченными, словно триумфальные арки, или маленькими, как скромные кладбищенские надгробия.
Из куч гравия, подобно мачтам давным-давно затонувших кораблей, торчат ржавые балки. Из белых гор разбитых ванн или серых гор камня, из раскрошенной в пыль черепицы и обугленных батарей возвышаются колонны шириной в метр, которые скульптор-судьба высекла в разрушенных кварталах. Заботливо сохраненные фасады существующих домов напоминают театральные декорации к так и не поставленным пьесам. В этом появившемся три года назад варианте Герники и Ковентри можно найти всевозможные геометрические фигуры: правильные квадраты школьных стен, маленькие и большие треугольники, ромбы и овалы внешних стен огромных доходных домов, которые еще весной 1943 года располагались между станциями Хассельброк и Ландвер. Поезд на средней скорости проезжает эту не укладывающуюся в голове пустошь примерно за пятнадцать минут, и за все время мы с моей молчаливой сопровождающей не замечаем из окна ни единого человека — а ведь когда-то это был один из наиболее густонаселенных районов Гамбурга. Поезд, как и все немецкие поезда, забит под завязку, но, кроме меня и моей спутницы, в окно никто не смотрит, никому не хочется видеть, возможно, самые ужасные руины Европы, но когда я отворачиваюсь от окна, то встречаю взгляды, говорящие: «Он — не из наших». Чужих сразу видно по их интересу к руинам.
Иммунитет к такому вырабатывается со временем, но рано или поздно все равно появляется. У моей спутницы он уже давно есть, однако лунный ландшафт между Хассельброком и Ландвером заинтересовал ее по причинам личного характера. Она прожила здесь шесть лет, но ни разу не побывала здесь после апрельской ночи 1943 года, когда на Гамбург обрушилась бомбежка. Прибываем в Ландвер. Мне казалось, что, кроме нас, тут больше не выйдет никто, но я ошибся.
Она жила в Испании, пока после победы Франко ей не пришлось вернуться в Германию. Здесь она поселилась недалеко от Ландвера, но ее дом разбомбили англичане. Худощавая ожесточенная женщина, потерявшая все имущество во время бомбежки Гамбурга, а веру и надежду — при бомбежке Герники. Мы бродим по этому бесконечному кладбищу разрухи, в котором совершенно невозможно ориентироваться, поскольку стертые с лица земли кварталы ничем не отличаются друг от друга. На чудом уцелевшей стене висит зловещая табличка с названием улицы, от всего дома остался только подъезд, увенчанный бессмысленным, но почему-то сохранившимся номером. Из обломков дома, словно надгробия, торчат вывески бывших магазинов фруктов и мяса, — и тут в подвале соседнего дома неожиданно зажигается свет. Мы дошли до района, где удивительным образом сохранились подвалы. Дома рухнули, но своды подвалов устояли и теперь дают кров сотням семей, которых бомбежки лишили жилья. Заглядываем в крошечные окошки и видим крошечные комнаты с голыми бетонными стенами, печкой, кроватью, столом, в лучшем случае — стулом. На полу сидят дети и играют с камешками, на печке стоит кастрюля. В руинах над их головами, развеваясь на ветру, сушится детское белье на веревке, натянутой между искореженной водопроводной трубой и рухнувшей стальной балкой. Дым от печки просачивается сквозь щели в разрушенных стенах. У окна подвала стоят пустые детские коляски. На дне одной из руин расположились кабинет дантиста и несколько продуктовых магазинчиков. На маленьком клочке земли посажена краснокочанная капуста. Как будто ей жаль, что это так. Дальше по улице стоит английский грузовик с работающим двигателем. Несколько солдат-англичан вышли из него и, опустившись на колени, мило болтают с ребятишками. Как будто ей грустно и по этому поводу. Но когда я пытаюсь сказать ей, что мне жаль, что она потеряла крышу над головой, она оказывается одной из немногих, кто говорит: — Все началось в Ковентри.
Принц извинился, тему замяли. В минувшем сентябре под раздачу попал популярный ведущий кулинарного шоу Пол Голливуд, который также по пути на костюмированную вечеринку в нацистском стиле их в Британии называют «алло-алло» — по имени комедийного шоу «Би-би-си» про жизнь французского кафе под немецкой оккупацией вместе с приятелем заглянул в кентский паб, где шокировал посетителей мундиром вермахта и свастикой на рукаве. За год было продано около 85 тыс. В 2011 году его друг — парламентарий-консерватор Эйден Бёрли — устроил для него мальчишник во французском ресторане на горнолыжном курорте Валь Торанс. Жених явился туда в костюме офицера СС. Мальчишник прошел весело — гости кидали зиги, пили за Гитлера и других нацистских лидеров. Короче говоря, отлично время провели. Однако недовольные владельцы ресторана подали в суд. Фурнье попал под полицейский трибунал и получил штраф в полторы тысячи евро за ношение нацистской формы, а еще тысячу вынужден был передать в фонд бывших узников концлагерей. Организовавший вечеринку и заказавший нацистскую форму Бёрли наказания не понес. Французские газеты тогда взорвались настоящим шквалом возмущения. А между тем знаменитости из континентальной Европы иногда позволяют себе вещи и похуже. В феврале того же 2011 года главный дизайнер Christian Dior Джон Гальяно, поссорившись в парижском кафе с посетителями за соседним столиком, кричал: «Я люблю Гитлера! Такие люди, как вы, должны умереть. Ваши родители, ваши прадеды должны были бы погибнуть в чертовых газовых камерах! И мне это нравилось. Но потом выяснилось, что мои предки были из Германии. Так что я нацист. Есть в этом что-то приятное. И я понимаю Гитлера. Он сделал много неправильного, войну развязал, но в общем и целом я его понимаю и немного ему симпатизирую... Наверное, сниму блокбастер. Мы, нацисты, часто всё делаем с размахом». Позже и Гальяно, и Триер извинялись, клялись, что не являются ни антисемитами, ни нацистами. Но их поведение заставило задуматься над вопросом: если у знаменитостей, привыкших контролировать себя на публике, границы дозволенного уже настолько размылись, то что говорить о простых людях? Попрыгай на мертвых евреях «Немножко приобщился к культуре перед мальчишником», — гласит надпись в Instagram. Над ней — фото: крепкий парень в свитере и темных очках, с широкой улыбкой. Приехал из Лондона в рамках тура по достопримечательностям Европы.
Оцените книгу О книге История двенадцатилетнего мальчика, впервые соприкоснувшегося со сложным и загадочным миром взрослых, стала одним из наиболее эмоционально насыщенных и психологически убедительных произведений классика австрийской литературы. Текст новеллы адаптирован по методу Ильи Франка: снабжен дословным переводом на русский язык и необходимым лексико-грамматическим комментарием. Уникальность метода заключается в том, что запоминание слов и выражений происходит за счет их повторяемости, без заучивания и необходимости использовать словарь.
Сборная Германии объявила о назначении Нагельсманна
Однако если есть желание зафиксировать поставленные рекорды и стать экспертом по руинам, если хочется создать карту всех руин, которые может предложить приезжему стертый с лица земли город, если хочется увидеть не лежащий в руинах город, а ландшафт самих руин, более пустынный, чем сама пустыня, более дикий, чем горы, и такой же невообразимый, как кошмарный сон, тогда один немецкий город все же окажется вне конкуренции — Гамбург. В Гамбурге есть одно место: когда-то это был жилой район с прямыми широкими улицами, площадями и деревьями, пятиэтажками и газонами, гаражами, ресторанчиками, церквями и общественными туалетами; начинался он от одной станции пригородных поездов и заканчивался чуть дальше следующей станции. Те пятнадцать минут, что едешь на поезде, за окном постоянно мелькает что-то вроде огромной свалки из разрушенных торцов домов, отдельно стоящих стен с зияющими пустотой оконными проемами, которые неподвижно глядят на проходящий мимо поезд, неопределенных развалин, помеченными черными пятнами пожарищ, высокими и четко очерченными, словно триумфальные арки, или маленькими, как скромные кладбищенские надгробия. Из куч гравия, подобно мачтам давным-давно затонувших кораблей, торчат ржавые балки. Из белых гор разбитых ванн или серых гор камня, из раскрошенной в пыль черепицы и обугленных батарей возвышаются колонны шириной в метр, которые скульптор-судьба высекла в разрушенных кварталах.
Заботливо сохраненные фасады существующих домов напоминают театральные декорации к так и не поставленным пьесам. В этом появившемся три года назад варианте Герники и Ковентри можно найти всевозможные геометрические фигуры: правильные квадраты школьных стен, маленькие и большие треугольники, ромбы и овалы внешних стен огромных доходных домов, которые еще весной 1943 года располагались между станциями Хассельброк и Ландвер. Поезд на средней скорости проезжает эту не укладывающуюся в голове пустошь примерно за пятнадцать минут, и за все время мы с моей молчаливой сопровождающей не замечаем из окна ни единого человека — а ведь когда-то это был один из наиболее густонаселенных районов Гамбурга. Поезд, как и все немецкие поезда, забит под завязку, но, кроме меня и моей спутницы, в окно никто не смотрит, никому не хочется видеть, возможно, самые ужасные руины Европы, но когда я отворачиваюсь от окна, то встречаю взгляды, говорящие: «Он — не из наших».
Чужих сразу видно по их интересу к руинам. Иммунитет к такому вырабатывается со временем, но рано или поздно все равно появляется. У моей спутницы он уже давно есть, однако лунный ландшафт между Хассельброком и Ландвером заинтересовал ее по причинам личного характера. Она прожила здесь шесть лет, но ни разу не побывала здесь после апрельской ночи 1943 года, когда на Гамбург обрушилась бомбежка.
Прибываем в Ландвер. Мне казалось, что, кроме нас, тут больше не выйдет никто, но я ошибся. Сюда приезжают не только туристы, есть люди, которые здесь живут, хотя из окна поезда это совершенно незаметно. Да если честно, не очень заметно и с улицы.
Некоторое время мы идем по бывшим тротуарам бывших улиц и ищем бывший дом, но так и не находим. Пробираемся между искореженными останками того, что при ближайшем рассмотрении оказывается перевернутыми вверх дном взорванными машинами. Заглядываем в зияющие проемы разрушенных домов, где балки извиваются словно змеи, пробивая потолочные перекрытия.
По словам министра, Евросоюзу необходимо выработать четкую и единую позицию по отношению к России, солидарно послав ей соответствующий сигнал. Однако при разговоре с Россией надо также учитывать фактор таких стран, как Украина и Белоруссия.
Затем от воронки к воронке протягиваются длинные полосы. Стало свежо.
Я стою на посту и вглядываюсь в ночной мрак. Я чувствую себя расслабленным, как всегда бывает после атаки, и мне становится трудно оставаться наедине со своими мыслями. Собственно говоря, это не мысли, — это воспоминания, которые застали меня врасплох в эту минуту слабости и пробудили во мне странные чувства. В небо взвиваются осветительные ракеты, и я вижу перед собой картину: летний вечер, я стою в крытой галерее во внутреннем дворе собора и смотрю на высокие кусты роз, цветущих в середине маленького садика, где похоронены члены соборного капитула. Вокруг стоят статуи, изображающие страсти Христовы. Во дворе ни души, невозмутимая тишина объемлет этот цветущий уголок, теплое солнце лежит на толстых серых плитах, я кладу на них руку и ощущаю тепло. Над правым углом шиферной крыши парит зеленая башня собора, высоко уходящая в блеклую, мягкую синеву вечера.
Между озаренными колоннами опоясывающей дворик галереи — прохладный сумрак, какой бывает только в церквах. Я стою в нем и думаю о том, что в двадцать лет я познал те смущающие воображение тайны, которые связаны с женщинами. Картина ошеломляюще близка, и пока она не исчезает, стертая вспышкой следующей ракеты, я чувствую себя там, в галерее собора. Я беру свою винтовку и ставлю ее прямо. Ствол отпотел, я крепко сжимаю его рукой и растираю пальцами капельки тумана. На окраине нашего города, среди лугов, над ручьем возвышался ряд старых тополей. Они были видны издалека, и хотя стояли только в один ряд, их называли Тополевой аллеей.
Они полюбились нам, когда мы были еще детьми, нас почему-то влекло к ним, мы проводили возле них целые дни и слушали их тихий шелест. Мы сидели под ними на берегу, свесив ноги в светлые, торопливые волны ручья. Свежий запах воды и мелодия ветра в ветвях тополей безраздельно владели нашим воображением. Мы очень любили их, и у меня до сих пор сильнее бьется сердце, когда порой передо мной промелькнут видения тех дней. Удивительно, что все встающие передо мной картины прошлого обладают двумя свойствами. Они всегда дышат тишиной, это в них самое яркое, и даже когда в действительности дело обстояло не совсем так, от них все равно веет спокойствием. Это беззвучные видения, которые говорят со мной взглядами и жестами, без слов, молча, и в их безмолвии есть что-то потрясающее, так что я вынужден ущипнуть себя за рукав и потрогать винтовку, чтобы не уступить соблазну слиться с этой тишиной, раствориться в ней, чтобы не поддаться желанию лечь, растянуться во весь рост, сладко отдаваясь безмолвной, но властной силе воспоминаний.
Мы уже не можем представить себе, что такое тишина. Вот почему она так часто присутствует в наших воспоминаниях. На фронте тишины не бывает, а он властвует на таком большом пространстве, что мы никогда не находимся вне его пределов. Даже на сборных пунктах и в лагерях для отдыха в ближнем тылу всегда стоят в наших ушах гудение и приглушенный грохот канонады. Мы никогда не удаляемся на такое расстояние, чтобы не слышать их. А в последние дни грохот был невыносимым. Эта тишина — причина того, чтобы образы прошлого пробуждают не столько желания, сколько печаль, безмерную, неуемную тоску.
Оно было, но больше не вернется. Оно ушло, стало другим миром, с которым для нас все покончено. В казармах эти образы прошлого вызывали у нас бурные порывы мятежных желаний. Тогда мы были еще связаны с ним, мы принадлежали ему, оно принадлежало нам, хотя мы и были разлучены. Эти образы всплывали при звуках солдатских песен, которые мы пели, отправляясь по утрам в луга на строевые учения; справа — алое зарево зари, слева — черные силуэты леса; в ту пору они были острым, отчетливым воспоминанием, которое еще жило в нас и исходило не извне, а от нас самих. Но здесь, в окопах, мы его утратили. Оно уже больше не пробуждается в нас, — мы умерли, и оно отодвинулось куда-то вдаль, оно стало загадочным отблеском чего-то забытого, видением, которое иногда предстает перед нами; мы его боимся и любим его безнадежной любовью.
Видения прошлого сильны, и наша тоска по прошлому тоже сильна, но оно недостижимо, и мы это знаем. Вспоминать о нем так же безнадежно, как ожидать, что ты станешь генералом. И даже если бы нам разрешили вернуться в те места, где прошла наша юность, мы, наверно, не знали бы, что нам там делать. Те тайные силы, которые чуть заметными токами текли от них к нам, уже нельзя воскресить. Вокруг нас были бы те же виды, мы бродили бы по тем же местам; мы с любовью узнавали бы их и были бы растроганы, увидев их вновь. Но мы испытали бы то же самое чувство, которое испытываешь, задумавшись над фотографией убитого товарища: это его черты, это его лицо, и пережитые вместе с ним дни приобретают в памяти обманчивую видимость настоящей жизни, но все-таки это не он сам. Мы не были бы больше связаны с этими местами, как мы были связаны с ними раньше.
Ведь нас влекло к ним не потому, что мы сознавали красоту этих пейзажей и разлитое в них особое настроение, — нет, мы просто чувствовали, что мы одно целое со всеми вещами и событиями, составляющими фон нашего бытия, испытывали чувство братской близости к ним, чувство, которое выделяло нас как одно поколение, так что мир наших родителей всегда казался нам немного непонятным. Мы так нежно и самозабвенно любили все окружающее, и каждая мелочь была для нас ступенькой, ведущей в бесконечность. Быть может, то была привилегия молодости, — нам казалось, что в мире нет никаких перегородок, мы не допускали мысли о том, что все имеет свой конец; мы предчувствовали кровь, и это предчувствие делало каждого из нас одной из струек в потоке жизни. Сегодня мы бродили бы по родным местам как заезжие туристы. Над нами тяготеет проклятие — культ фактов. Мы различаем вещи, как торгаши, и понимаем необходимость, как мясники. Мы перестали быть беспечными, мы стали ужасающе равнодушными.
Допустим, что мы останемся в живых; но будем ли мы жить? Мы беспомощны, как покинутые дети, и многоопытны, как старики, мы стали черствыми, и жалкими, и поверхностными, — мне кажется, что нам уже не возродиться. У меня мерзнут руки, а по коже пробегает озноб, хотя ночь теплая. Холодок чувствуется только от тумана, этого жуткого тумана, который обволакивает лежащих перед нашими окопами мертвецов и высасывает из них последние, притаившиеся где-то внутри остатки жизни. Завтра они станут бледными и зелеными, а их кровь застынет и почернеет. Осветительные ракеты все еще взлетают в небо и бросают свой беспощадный свет на окаменевший пейзаж — облитые холодным сиянием кратеры, как на луне. В мои мысли закрадываются страх и беспокойство, их занесла туда бегущая под кожей кровь.
Мысли слабеют и дрожат, им хочется тепла и жизни. Им не выдержать без утешения и обмана, они путаются при виде неприкрытого лика отчаяния. Я слышу побрякивание котелков и сразу же ощущаю острую потребность съесть чего-нибудь горячего, — от этого мне станет лучше, это успокоит меня. Я с трудом заставляю себя дождаться смены. Затем я иду в блиндаж, где мне оставлена миска с перловой кашей. Каша вкусная, с салом, я ем ее не торопясь. Но я ни с кем не говорю, хотя все повеселели, потому что огонь смолк.
Проходит день за днем, и каждый час кажется чем-то непостижимым и в то же время обыденным. Атаки чередуются с контратаками, и на изрытом воронками поле между двумя линиями окопов постепенно скапливается все больше убитых. Раненых, которые лежат неподалеку, нам обычно удается вынести. Однако некоторым приходится лежать долго, и мы слышим, как они умирают. Одного из них мы тщетно разыскиваем целых двое суток. По всей вероятности, он лежит на животе и не может перевернуться. Ничем другим нельзя объяснить, почему мы никак не можем найти его, — ведь если не удается установить, откуда слышится крик, то это может быть только оттого, что раненый кричит, прижавшись ртом к самой земле.
Должно быть, у бедняги какая-то особенно болезненная рана; видно, это один из тех скверных случаев, когда ранение не настолько тяжелое, чтобы человек быстро обессилел и угас, почти не приходя в сознание, но и не настолько легкое, чтобы он мог переносить боль, утешая себя надеждой на выздоровление. Кат считает, что у раненого либо раздроблен таз, либо поврежден позвоночник. Грудь, очевидно, цела, — иначе у него не хватило бы сил так долго кричать. Кроме того, при других ранениях он смог бы ползти, и мы увидели бы его. Его крик постепенно становится хриплым. На беду, по звуку голоса никак нельзя сказать, откуда он слышится. В первую ночь люди из нашей части трижды отправляются на поиски.
Порой им кажется, что они засекли место, и они начинают ползти туда, но стоит им прислушаться опять, как голос каждый раз доносится совсем с другой стороны. Мы ищем до самого рассвета, но поиски наши безрезультатны. Днем местность осматривают через бинокли; нигде ничего не видно. На второй день раненый кричит тише; должно быть, губы и рот у него пересохли. Тому, кто его найдет, командир роты обещал предоставить внеочередной отпуск, да еще три дня дополнительно. Это весьма заманчивая перспектива, но мы и без того сделали бы все, что можно, — уж очень страшно слышать, как он кричит. Кат и Кропп предпринимают еще одну вылазку, уже во второй половине дня.
Но все напрасно, они возвращаются без него. А между тем мы отчетливо разбираем, что он кричит. Сначала он только все время звал на помощь; на вторую ночь у него, по-видимому, начался жар, — он разговаривает со своей женой и детьми, и мы часто улавливаем имя Элиза. Сегодня он уже только плачет. К вечеру голос угасает, превращаясь в кряхтение. Но раненый еще всю ночь тихо стонет. Мы очень ясно слышим все это, так как ветер дует прямо на наши окопы.
Утром, когда мы считаем, что он давно уже отмучился, до нас еще раз доносится булькающий предсмертный хрип. Дни стоят жаркие, а убитых никто не хоронит. Мы не можем унести всех, — мы не знаем, куда их девать. Снаряды зарывают их тела в землю. У некоторых трупов вспучивает животы, они раздуваются как воздушные шары. Эти животы шипят, урчат и поднимаются. В них бродят газы.
Небо синее и безоблачное. К вечеру становится душно, от земли веет теплом. Когда ветер дует на нас, он приносит с собой кровавый чад, густой и отвратительно сладковатый, — это трупные испарения воронок, которые напоминают смесь хлороформа и тления и вызывают у нас тошноту и рвоту. По ночам становится спокойно, и мы начинаем охотиться за медными ведущими поясками снарядов и за шелковыми парашютиками от французских осветительных ракет. Почему эти пояски пользуются таким большим спросом, этого, собственно говоря, никто толком не знает. По словам тех, кто их собирает, пояски представляют собой большую ценность. Некоторые насобирали целые мешки и повсюду таскают их с собой, так что, когда мы отходим в тыл, им приходится идти, согнувшись в три погибели.
Один только Хайе сумел объяснить, зачем они ему нужны: он хочет послать их своей невесте вместо подвязок. Как и следовало ожидать, услыхав это объяснение, фрисландцы веселятся до упаду; они бьют себя по колену, — вот это да, черт побери, какую штуку отмочил этот Хайе! Больше всех разошелся Тьяден; он держит в руках самый большой поясок и поминутно просовывает в него свою ногу, чтобы показать, сколько там еще осталось свободного места. Эх, и ноги же! Его мысли перебираются повыше: — А задница, задница у ней небось как… как у слонихи. Он все никак не угомонится: — Да, с такой бы я не прочь побаловаться, разрази меня гром! Хайе сияет, довольный тем, что его невеста пользуется таким шумным успехом, и говорит самодовольно и лаконично: — Девка ядреная!
Шелковые парашютики находят более практическое применение. Из трех или четырех штук, — смотря по объему груди, — получается блузка. Мы с Кроппом используем их как носовые платки. Другие посылают их домой. Если бы женщины могли увидеть, какой опасности мы себя подчас подвергаем, раздобывая для них эти тоненькие лоскутки, они бы, наверно, не на шутку перепугались. Кат застает Тьядена в тот момент, когда он преспокойно пытается сбить пояски с одного из неразорвавшихся снарядов. У любого из нас он, конечно, разорвался бы в руках, но Тьядену, как всегда, везет.
Однажды, перед нашим окопом все утро резвились две бабочки. Это капустницы, — на их желтых крылышках сидят красные точечки. И как их только сюда занесло, — ни цветов, ни других растений здесь нигде не увидишь! Бабочки отдыхают на зубах черепа. Птицы — такие же беззаботные твари; они давно уже привыкли к войне. Каждое утро над передовой взмывают в воздух жаворонки. В прошлом году нам попадались даже сидящие на яйцах самочки, которым действительно удалось вывести птенцов.
Крысы больше не наведываются к нам в окоп. Теперь они перебрались туда, вперед, — мы знаем, зачем. Они жиреют; увидев одну, мы ее подстреливаем. Мы снова слышим по ночам перестук колес с той стороны. Днем по нам ведут лишь обычный, не сильный огонь, так что теперь мы можем привести в порядок траншеи. О том, чтобы мы не скучали, заботятся летчики. В воздухе по нескольку раз в день разыгрываются бои, которые неизменно привлекают любителей этих зрелищ.
Мы ничего не имеем против бомбардировщиков, но к аэропланам войсковой разведки мы испытываем лютую ненависть, — ведь это они навлекают на нас артиллерийские обстрелы. Через несколько минут после их появления на нас сыплются шрапнель и гранаты. Из-за этого мы теряем одиннадцать человек за один день, в том числе пять санитаров. Двоих буквально разнесло на клочки; Тьяден говорит, что теперь их можно было бы соскрести ложкой со стенки окопа и похоронить в котелке. Третьему оторвало ноги вместе с нижней частью туловища. Верхний обрубок стоит, прислонившись к стенке траншеи, лицо у убитого лимонно-желтого цвета, а в бороде еще тлеет сигарета. Добравшись до губ, огонек с шипением гаснет.
Пока что мы складываем убитых в большую воронку. Они лежат там уже в три слоя. Внезапно огонь забарабанил с новой силой. Вскоре мы опять впадаем в напряженную оцепенелость бездеятельного ожидания. Атака, контратака, удар, контрудар, — все это слова, но как много за ними кроется! У нас большие потери, главным образом за счет новобранцев. На наш участок опять прислали пополнение.
Это один из свежих полков, почти сплошь молодежь последних наборов. До отправки на фронт они не прошли почти никакой подготовки, им успели только преподать немного теории. Они, правда, знают, что такое ручная граната, но очень смутно представляют себе, как надо укрываться, а главное, не умеют присматриваться к местности. Они не видят ни бугорков, ни кочек, разве что самые заметные, не меньше полуметра в высоту. Хотя подкрепление нам совершенно необходимо, от новобранцев толку мало; наоборот, с их приходом у нас скорее даже прибавилось работы. Попав в эту зону боев, они чувствуют себя беспомощными и гибнут как мухи. В современной позиционной войне бой требует знаний и опыта, солдат должен разбираться в местности, его ухо должно чутко распознавать звуки, издаваемые снарядами в полете и при разрыве, он должен уметь заранее определять место, где снаряд упадет, знать, на какое расстояние разлетаются осколки и как от них укрыться.
Разумеется, наше молодое пополнение почти ничего не знает обо всех этих вещах. Оно тает на глазах, — новобранцы даже шрапнель от гранаты толком отличить не умеют, огонь косит их как траву, потому что они боязливо прислушиваются к завыванию не столь опасных «тяжелых чемоданов», ложащихся далеко позади, но не слышат тихого, вкрадчивого свиста маленьких вредных штучек, осколки которых разлетаются над самой землей. Они толпятся как бараны, вместо того, чтобы разбегаться в разные стороны, и даже после того как их ранило, вражеские летчики еще добивают их, стреляя по ним, как по зайцам. Нам всем хорошо знакомы бледные, исхудавшие от брюквенных рационов лица, судорожно вцепившиеся в землю руки и жалкая храбрость этих несчастных щенят, которые, несмотря ни на что, все же ходят в атаку и вступают в схватку с противником, — этих славных несчастных щенят, таких запуганных, что они не осмеливаются кричать во весь голос и, лежа на земле со вспоротой грудью или животом, с оторванной рукой или ногой, лишь тихо скулят, призывая своих матерей, и умолкают, как только кто-нибудь посмотрит на них! Их покрытые пушком, заостренные, безжизненные лица выражают ужасающее безразличие: такие пустые лица бывают у мертвых детей. Горечь комком стоит в горле, когда смотришь, как они вскакивают, бегут и падают. Так бы вот, кажется, взял да и побил их за то, что они такие глупые, или вынес бы их на руках прочь отсюда, где им совсем не место.
На них серые солдатские куртки, штаны и сапоги, но большинству из них обмундирование слишком велико, — оно болтается на них, как на вешалке, плечи у них слишком узкие, тело слишком тщедушное, на складе не нашлось мундиров на этот детский размер. На одного убитого бывалого солдата приходится пять — десять погибших новобранцев. Многих уносит внезапная химическая атака. Они даже не успевают сообразить, что их ожидает. Один из блиндажей полон трупов с посиневшими лицами и черными губами. В одной из воронок новобранцы слишком рано сняли противогазы; они не знали, что у земли газ держится особенно долго; увидав наверху людей без противогазов, они тоже сняли свои маски и успели глотнуть достаточно газа, чтобы сжечь себе легкие. Сейчас их состояние безнадежно, они умирают медленной, мучительной смертью от кровохарканья и приступов удушья.
Я неожиданно оказываюсь лицом к лицу с Химмельштосом. Мы залегли в одной и той же траншее. Прижавшись друг к другу и затаив дыхание, все выжидают момента, чтобы броситься в атаку. Я очень возбужден, но когда мы выскакиваем из траншеи, в голове у меня все же успевает мелькнуть мысль: а почему я не вижу Химмельштоса? Я быстро возвращаюсь, соскакиваю вниз и застаю его там; он лежит в углу с легкой царапиной и притворяется раненым. Лицо у него такое, как будто его побили. У него приступ страха, — ведь он здесь тоже новичок.
Но меня бесит, что молодые новобранцы пошли в атаку, а он лежит здесь. Он не трогается с места, губы его дрожат, усы шевелятся. Он подтягивает ноги, прижимается к стенке и скалит зубы, как собачонка. Я хватаю его под локоть и собираюсь рывком поднять на ноги. Он начинает визжать. Мои нервы больше не выдерживают. Я беру его за глотку, трясу как мешок, так что голова мотается из стороны в сторону, и кричу ему в лицо: — Ты выйдешь наконец, сволочь?
Ах ты гад, ах ты шкура, прятаться вздумал? Глаза у него становятся стеклянными, я молочу его головой о стенку. Я выпихиваю его в дверь, головой вперед. Как раз в эту минуту мимо нас пробегает новая цепь наступающих. С ними идет лейтенант. Он видит нас и кричит: — Вперед, вперед, не отставать! И если я ничего не мог добиться побоями, то это слово сразу же возымело свое действие.
Химмельштос услышал голос начальника и, словно очнувшись, бросает взгляд по сторонам и догоняет цепь атакующих. Я бегу за ним и вижу, что он несется вскачь. Он снова стал тем же служакой Химмельштосом, каким мы его знали в казармах. Он даже догнал лейтенанта и бежит теперь далеко впереди всех. Шквальный огонь. Заградительный огонь. Огневые завесы.
Ручные гранаты. Все это слова, слова, но за ними стоят все ужасы, которые переживает человечество. Наши лица покрылись коростой, в наших мыслях царит хаос, мы смертельно устали; когда начинается атака, многих приходится бить кулаком, чтобы заставить их проснуться и пойти вместе со всеми; глаза воспалены, руки расцарапаны, коленки стерты в кровь, локти разбиты. Сколько времени прошло? Что это — недели, месяцы, годы? Это всего лишь дни. Время уходит, — мы видим это, глядя в бледные, бескровные лица умирающих; мы закладываем в себя пищу, бегаем, швыряем гранаты, стреляем, убиваем, лежим на земле; мы обессилели и отупели, и нас поддерживает только мысль о том, что вокруг есть еще более слабые, еще более отупевшие, еще более беспомощные, которые, широко раскрыв глаза, смотрят на нас, как на богов, потому что нам иногда удается избежать смерти.
В те немногие часы, когда на фронте спокойно, мы обучаем их: «Смотри, видишь дрыгалку? Это мина, она летит сюда! Лежи спокойно, она упадет вон там, дальше. А вот если она идет так, тогда драпай! От нее можно убежать». Мы учили их улавливать жужжание мелких калибров, этих коварных штуковин, которых почти не слышно; новобранцы должны так изощрить свой слух, чтобы распознавать среди грохота этот комариный писк. Мы внушаем им, что эти снаряды опаснее крупнокалиберных, которые можно услышать издалека.
Мы показываем им, как надо укрываться от аэропланов, как притвориться убитым, когда противник ворвался в твой окоп, как надо взводить ручные гранаты, чтобы они разрывались за секунду до падения. Мы учим новобранцев падать с быстротой молнии в воронку, спасаясь от снарядов ударного действия, мы показываем, как можно связкой гранат разворотить окоп, мы объясняем разницу в скорости горения запала у наших гранат и у гранат противника. Мы обращаем их внимание на то, какой звук издают химические снаряды, и обучаем их всем уловкам, с помощью которых они могут спастись от смерти. Они слушают наши объяснения, они вообще послушные ребята, но когда дело доходит до боя, они волнуются и от волнения почти всегда делают как раз не то, что нужно. Хайе Вестхуса выносят из-под огня с разорванной спиной; при каждом вдохе видно, как в глубине раны работают легкие. Я еще успеваю проститься с ним… — Все кончено, Пауль, — со стоном говорит он и кусает себе руки от боли. Мы видим людей, которые еще живы, хотя у них нет головы; мы видим солдат, которые бегут, хотя у них срезаны обе ступни; они ковыляют на своих обрубках с торчащими осколками костей до ближайшей воронки; один ефрейтор ползет два километра на руках, волоча за собой перебитые ноги; другой идет на перевязочный пункт, прижимая руками к животу расползающиеся кишки; мы видим людей без губ, без нижней челюсти, без лица; мы подбираем солдата, который в течение двух часов прижимал зубами артерию на своей руке, чтобы не истечь кровью; восходит солнце, приходит ночь, снаряды свистят, жизнь кончена.
Зато нам удалось удержать изрытый клочок земли, который мы обороняли против превосходящих сил противника; мы отдали лишь несколько сот метров. Но на каждый метр приходится один убитый. Нас сменяют. Под нами катятся колеса, мы стоим в кузове, забывшись тяжкой дремотой, и приседаем, заслышав оклик: «Внимание — провод! Машины останавливаются, мы слезаем, — небольшая кучка, в которой смешались остатки многих подразделений. У бортов машины — темные силуэты людей; они выкрикивают номера полков и рот. И каждый раз от нас отделяется кучка поменьше, — крошечная, жалкая кучка грязных солдат с изжелта-серыми лицами, ужасающе маленький остаток.
Вот кто-то выкликает номер нашей роты, по голосу слышно, что это наш ротный командир, — он, значит, уцелел, рука у него на перевязи. Мы подходим к нему, и я узнаю Ката и Альберта, мы становимся рядом, плечом к плечу, и посматриваем друг на друга. Мы слышим, как наш номер выкликают во второй, а потом и в третий раз. Долго же ему придется звать, — ведь ни в лазаретах, ни в воронках его не слышно. И еще раз: — Вторая рота, ко мне! Потом тише: — Никого больше из второй роты? Ротный молчит, а когда он наконец спрашивает: «Это все?
Настало седое утро; когда мы выступали на фронт, было еще лето, и нас было сто пятьдесят человек. Сейчас мы зябнем, на дворе осень, шуршат листья, в воздухе устало вспархивают голоса: «Первый-второй-третий-четвертый…» На тридцать втором перекличка умолкает. Молчание длится долго, наконец голос ротного прерывает его вопросом: «Больше никого? Идти вольно! Тридцать два человека. VII Нас отводят в тыл, на этот раз дальше, чем обычно, на один из полевых пересыльных пунктов, где будет произведено переформирование. В нашу роту надо влить более ста человек пополнения.
Пока что службы у нас немного, а в остальное время мы слоняемся без дела. Через два дня к нам заявляется Химмельштос. С тех пор как он побывал в окопах, гонору у него сильно поубавилось. Он предлагает нам пойти на мировую. Я не возражаю, — я видел, как он помогал выносить Хайе Вестхуса, когда тому разорвало спину. А кроме того, он и в самом деле рассуждает здраво, так что мы принимаем его приглашение пойти с ним в столовую. Один только Тьяден относится к нему сдержанно и с недоверием.
Однако и Тьядена все же удается переубедить, — Химмельштос рассказывает, что он будет замещать повара, который уходит в отпуск. В доказательство он тут же выкладывает на стол два фунта сахару для нас и полфунта масла лично для Тьядена. Он даже устраивает так, что в течение следующих трех дней нас наряжают на кухню чистить картошку и брюкву. Там он угощает нас самыми лакомыми блюдами с офицерского стола.
Теперь фотовыставка Акселя Хансманна расположилась на втором этаже Гостиного Двора по улице Советской — в помещении Евразийского шоу-макета «Express Оренбург». По мнению фонда «Евразия», необычные изображения ветшающих зданий современной Германии, исполненные немецким фотографом на холсте, интересно перекликаются с новенькими, с иголочки, макетами архитектурных достопримечательностей Оренбурга, представленными авторами широкомасштабного панорамного вида на областной центр с высоты птичьего полета. Пожалуй, уникальным экспонатом фотовыставки теперь стал снимок интерьера бывшей домовой церкви 2-го Кадетского корпуса — на верхнем этаже здания, где раньше располагалось летное училище ул. Советская, 1.