Проблема любви в рассказах Бунина заключается в мимолетности и непостоянстве этого чувства. Режиссер Никита Михалков приступает к работе над новым фильмом, который будет основан на произведениях Ивана Бунина, сообщает РИА Новости. Биография и список книг и произведений (в том числе доступны и электронные книги для онлайн чтения) Иван Алексеевич Бунин на Концепция любви в рассказах Бунина отчетливее всего видна в цикле его коротких произведений под названием «Темные аллеи». В произведениях Бунина, написанных после первой русской революции 1905 года, главенствующей стала тема драматизма русской исторической судьбы.
Выбор читателей:
- Поиск в Замке
- Иван Алексеевич Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно
- Список рассказов Ивана Бунина - List of short stories by Ivan Bunin
- Короткие стихи Ивана Бунина [ТОП-57 стихотворений] читать онлайн -
- Иван Бунин "Повести и рассказы"
Небольшие, короткие рассказы И. Бунин
Иван Бунин. Избранные рассказы | Библиотека и фонотека Воздушного Замка - читать или скачать | Все короткие стихотворения Бунина Ивана Алексеевича, в сборнике 94 лучших произведения. |
10 цитат из писем и дневников Бунина | В честь 153-летия Ивана Алексеевича Бунина мы подготовили подборку его произведений. |
Рассказы (1892-1909) | Литературно-мемориальный музей И.А. Бунина | Урок по рассказу Бунина И.А. "Кавказ" в 8 классе. |
Небольшие, короткие рассказы И. Бунин | Урок по рассказу Бунина И.А. "Кавказ" в 8 классе. |
10 произведений Ивана Бунина, которые невозможно не прочитать
Произведения Бунина были неоднократно экранизированы. По словам Веры Муромцевой-Буниной, героем рассказа был крестьянин, друг Бунина в юности, который позже стал жертвой всероссийского голода. С осени 1889 года Бунин работал в «Орловском вестнике», где печатались его рассказы, стихи и литературно-критические статьи. Рассказы Ивана Бунина классика русской литературы по школьной программе по внеклассному чтению. Произведения Бунина. Рубрикатор произведений Бунина. Рассказы. И. А. Бунин.
Бунин Иван
Подснежник - трогательный рассказ И. А. Бунина | Режиссер Никита Михалков приступает к работе над новым фильмом, который будет основан на произведениях Ивана Бунина, сообщает РИА Новости. |
Иван Бунин: Рассказы | Рассказы Ивана Бунина. Список произведений Читаем бесплатно онлайн. Биография Биография |
Иван Алексеевич Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации | Урок по рассказу Бунина И.А. "Кавказ" в 8 классе. |
10 лучших рассказов Ивана Бунина | Онлайн-журнал Эксмо | Рассказы Ивана Бунина классика русской литературы по школьной программе по внеклассному чтению. |
Бунин Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) | Мотив любви в рассказах Бунина нередко связан с предательством, которое приводит человека к трагическому финалу. |
Иван Бунин "Повести и рассказы"
Она была полна не только радостями, но и огорчениями, взаимными упреками, размолвками. Несмотря на взаимную симпатию, Бунин и Пащенко по своему характеру, духовным интересам были совсем разными людьми. Склонный к идеализации, Иван Алексеевич постепенно стал прозревать, видеть то, что его Варя не соответствует его идеалам. Воспитанную в достатке, ее тяготила материальная неустроенность, ей были чужды его творческие планы.
Но годы, проведенные с Варей, были наиболее важными в становлении его как личности, как литератора. Ничто — ни нищета, разорение родного родового гнезда, распад семьи Буниных, неясность собственного будущего, непонимание Вари — не мешало его ощущению, что он на правильном пути, на пути в литературу. Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко.
Любви, сгоревшей дотла… Расставались они долго и мучительно. В мае 1894 года Иван Алексеевич сообщает в письме брату: «С Варей мы расходимся окончательно. Мое настроение таково, что у меня лицо как у мертвеца, полежавшего с полмесяца…» 4 ноября 1894 года, воспользовавшись отсутствием Ивана Алексеевича, Пащенко уехала из Полтавы.
На столе он нашел записку: «Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом». И здесь сказалось ее «актерство», недаром она грезила сценой, видя на ней себя драматической актрисой. Разрыв отношений с Варварой Пащенко для Ивана Алексеевича явился огромным душевным ударом, он был на грани самоубийства.
А здесь пришло известие — словно обухом по голове — его Варя выходит замуж, и не за кого-нибудь, а за друга — Арсения Бибикова. В смятении чувства Бунин едет в Елец. Он не знает, что предпринять.
Узнав о женитьбе друга на Варе, он «насилу выбрался на улицу, потому что совсем зашумело в ушах и голова похолодела, и почти бегом бегал часа три по Ельцу…» Он три часа метался между домами Бибиковых и Пащенко. Бунин «…хотел ехать сейчас же на Воргол, идти к Пащенко и т. На вокзале у меня лила кровь из носу, и я страшно ослабел.
А потом ночью пёр со станции в Огневку, и брат, никогда не забуду я этой ночи! Ах, ну к черту их — тут, очевидно, роль сыграли 200 десятин земельки». Навсегда в памяти у него осталась эта кошмарная ночь.
В конце 1894 года Варя прислала ему короткое письмецо. Написала по-женски рассудительно, суховато. И он простил ее.
Он всегда прощал женщин за наносимые ему страдания и обиды в благодарность за их любовь. Живя уже в эмиграции, в Париже, Бунин запишет в дневнике: «Да, это уже весна. И сердце вдруг сжалось — молодо, нежно и грустно, — вспомнилось почему-то время моей любви, несчастной, обманутой — и все-таки в ту пору правильной: все-таки в ту пору было в ней, тогдашней, удивительная прелесть, очарование, трогательность, чистота, горячность…» Пащенко навсегда осталась в истории русской литературы.
В романе «Жизнь Арсеньева» — это Лика. В образе этой чудесной и прекрасной девушки угадываются черты Вари Пащенко. Позднее третья жена Ивана Алексеевича — Вера Николаевна Муромцева-Бунина отметит, что «Варвара Владимировна поступила правильно: такая женщина не должна быть женой творческого человека.
Для этого в ее натуре не было необходимых черт…» А может, тут был промысел Божий.
Кавказ 13 ноября 1937 опубл. Бунин говорит в заметках «Происхождение моих рассказов»: «Написал этот рассказ, вспомнив, как однажды — лет сорок тому назад — уезжал из Москвы по Брянской дороге с женой одного офицера, с которой был в связи и которую он провожал на Брянском вокзале в Киев, к ее родителям, не зная, что я уже сижу в поезде, еду с ней до Тихоновой пустыни. Баллада 3 февраля 1938 опубл. А меж тем написать его, как и многие другие рассказы… побудила меня нужда в деньгах… Бог дал быстро выдумать нечто совершенно прекрасное с вымышленной странницей Машенькой, главной прелестью рассказа, с ее дивным ночным бдением, дивной речью » Бунин, т. А рассказ чудесный». Стёпа 5 октября 1938 опубл. Затем — сумерки, постоялый двор купца Алисова молодого и бездетного и какой-то человек, остановившийся возле этого постоялого двора и на крыльце счищающий кнутовищем грязь с высоких сапог. Все остальное как-то само собой сложилось — неожиданно». Бунин говорит, что ему хотелось как-то кончить «это неожиданное страшное и блаженное событие в полудетской жизни… милой, жалкой девочки, столь чудесно и тоже совсем неожиданно выдуманной, но чувствовал, что непременно надо кончить как-то хорошо, пронзительно, — и вдруг, не думая, посчастливилось кончить именно так».
Муза 17 октября 1938 опубл. Бунин писал: «Верстах в трех от нашей усадьбы, в сельце Озерки, в Елецком уезде, при большой дороге в Елец, было имение, принадлежавшее когда-то моей матери, потом помещику Логофету, а в моей юности его нищему сыну, пьянице, рыжему, тощему. Я изредка бывал у него, был однажды лунным зимним вечером, в доме, освещенном только луною, почему-то, — это всегда бывает неизвестно почему, — вспоминал иногда какой-то момент этого вечера и все хотел что-то присочинить к нему, вставить его в какой-то рассказ, который все не выдумывался. Жизнь художника на даче, подмосковные дни и ночи там — некоторое подобие гораздо более поэтическое действительности того недолгого времени, когда я гостил на даче писателя Телешова». Поздний час 19 октября 1938 опубл. Сюжет рассказа основан на воспоминании Бунина о встречах с В. Пащенко в городе Ельце. Отдельные подробности сюжета совпадают с фактами биографии Бунина. Этот рассказ Бунин считал одним из лучших в книге «Темные аллеи» из числа тех, что были написаны до мая 1940 года; он писал: «Перечитал свои рассказы для новой книги. Часть II Руся 27 сентября 1940 опубл.
Красавица 28 сентября 1940 опубл. Первоначальное заглавие — «Мамин сундук». Дурочка 28 сентября 1940 опубл. Первоначальное заглавие — «По улице мостовой». Антигона 2 октября 1940 опубл. Смарагд 3 октября 1940 опубл. Гость 3 октября 1940 опубл. В рукописи рассказ озаглавлен «Паша» — по имени героини, которая в окончательной редакции текста именуется Сашей.
Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут — совсем как маленькие птички. Один, два, три, четыре. Молочная сестра нашего отца, выросшая с ним в одном доме, целых восемь лет прожила она у нас в Луневе, прожила как родная, а не как бывшая раба, простая дворовая. Но недаром говорится, что, как волка ни корми, он все в лес смотрит: выходив, вырастив нас, снова воротилась она в Суходол. Помню отрывки наших детских разговоров с нею: — Ты ведь сирота, Наталья? Вся в господ своих. Бабушка-то ваша Анна Григорьевна куда как рано ручки белые сложила! Не хуже моего батюшки с матушкой. Батюшку господа в солдаты отдали за провинности, матушка веку не дожила из-за индюшат господских. Я-то, конечно, не помню-с, где мне, а на дворне сказывали: была она птишницей, индюшат под ее начальством было несть числа, захватил их град на выгоне и запорол всех до единого… Кинулась бечь она, добежала, глянула — да и дух вон от ужасти! За то-то и меня, грешную, барышней ославили. Мы ли не чувствовали, что Наталья, полвека своего прожившая с нашим отцом почти одинаковой жизнью, — истинно родная нам, столбовым господам Хрущевым! И вот оказывается, что господа эти загнали отца ее в солдаты, а мать в такой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат! Господа за Можай ее загнали бы! Для нас Суходол был только поэтическим памятником былого. А для Натальи? Ведь это она, как бы отвечая на какую-то свою думу, с великой горечью сказала однажды: — Что ж! В Суходоле с татарками за стол садились! Вспомнить даже страшно. Дня не проходило без войны! Горячие все были — чистый порох. Мы-то млели при ее словах и восторженно переглядывались: долго представлялся нам потом огромный сад, огромная усадьба, дом с дубовыми бревенчатыми стенами под тяжелой и черной от времени соломенной крышей — и обед в зале этого дома: все сидят за столом, все едят, бросая кости на пол, охотничьим собакам, косятся друг на друга — и у каждого арапник на коленях: мы мечтали о том золотом времени, когда мы вырастем и тоже будем обедать с арапниками на коленях. Но ведь хорошо понимали мы, что не Наталье доставляли радость эти арапники. И все же ушла она из Лунева в Суходол, к источнику своих темных воспоминаний. Ни своего угла, ни близких родных не было у ней там; и служила она теперь в Суходоле уже не прежней госпоже своей, не тете Тоне, а вдове покойного Петра Петровича, Клавдии Марковне. Да вот без усадьбы-то этой и не могла жить Наталья. Где родился, там годился… И не одна она страдала привязанностью к Суходолу. Боже, какими страстными любителями воспоминаний, какими горячими приверженцами Суходола были и все прочие суходольцы! В нищете, в избе обитала тетя Тоня. И счастья, и разума, и облика человеческого лишил ее Суходол. Но она даже мысли не допускала никогда, несмотря на все уговоры нашего отца, покинуть родное гнездо, поселиться в Луневе. Отец был беззаботный человек; для него, казалось, не существовало никаких привязанностей. Но глубокая грусть слышалась и в его рассказах о Суходоле. Уже давным-давно выселился он из Суходола в Лунево, полевое поместье бабки нашей Ольги Кирилловны. Но жаловался чуть не до самой кончины своей: — Один, один Хрущев остался теперь в свете. Да и тот не в Суходоле! Правда, нередко случалось и то, что, вслед за такими словами, задумывался он, глядя в окно, в поле, и вдруг насмешливо улыбался, снимая со стены гитару. Но душа-то и в нем была суходольская, — душа, над которой так безмерно велика власть воспоминаний, власть степи, косного ее быта, той древней семейственности, что воедино сливала и деревню, и дворню, и дом в Суходоле. Правда, столбовые мы, Хрущевы, в шестую книгу [12] вписанные, и много было среди наших легендарных предков знатных людей вековой литовской крови да татарских князьков. Но ведь кровь Хрущевых мешалась с кровью дворни и деревни спокон веку. Кто дал жизнь Петру Кириллычу? Разно говорят о том предания. Кто был родителем Герваськи, убийцы его? С ранних лет мы слышали, что Петр Кириллыч. Откуда истекало столь резкое несходство в характерах отца и дяди? Об этом тоже разно говорят. Молочной же сестрой отца была Наталья, с Герваськой он крестами менялся… Давно, давно пора Хрущевым посчитаться родней с своей дворней и деревней! В тяготенье к Суходолу, в обольщении его стариною долго жили и мы с сестрой. Дворня, деревня и дом в Суходоле составляли одну семью. Правили этой семьей еще наши пращуры. А ведь и в потомстве это долго чувствуется. Жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна. Но темной глубиной своей да вот еще преданиями, прошлым и сильна-то она. Письменными и прочими памятниками Суходол не богаче любого улуса в башкирской степи. Их на Руси заменяет предание. А предание да песня — отрава для славянской души! Бывшие наши дворовые, страстные лентяи, мечтатели, — где они могли отвести душу, как не в нашем доме? Единственным представителем суходольских господ оставался наш отец. И первый язык, на котором мы заговорили, был суходольский. Первые повествования, первые песни, тронувшие нас, — тоже суходольские, Натальины, отцовы. Да и мог ли кто-нибудь петь так, как отец, ученик дворовых, — с такой беззаботной печалью, с таким ласковым укором, с такой слабовольной задушевностью про «верную-манерную сударушку свою»? Мог ли кто-нибудь рассказывать так, как Наталья? И кто был роднее нам суходольских мужиков? Распри, ссоры — вот чем спокон веку славились Хрущевы, как и всякая долго и тесно живущая в единении семья. А во времена нашего детства случилась такая ссора между Суходолом и Луневом, что чуть не десять лет не переступала нога отца родного порога. Так путем и не видали мы в детстве Суходола: были там только раз, да и то проездом в Задонск. Но ведь сны порой сильнее всякой яви. И, слушая повествования об этом убийстве, без конца грезили мы этими желтыми, куда-то уходящими оврагами: все казалось, что по ним-то и бежал Герваська, сделав свое страшное дело и «канув как ключ на дно моря». Мужики суходольские навещали Лунево не с теми целями, что дворовые, а насчет земельки больше; но и они как в родной входили в наш дом. Они кланялись отцу в пояс, целовали ему руку, затем, тряхнув волосами, троекратно целовались и с ним, и с Натальей, и с нами в губы. Они привозили в подарок мед, яйца, полотенца. И мы, выросшие в поле, чуткие к запахам, жадные до них не менее, чем до песен, преданий, навсегда запомнили тот особый, приятный, конопляный какой-то запах, что ощущали, целуясь с суходольцами; запомнили и то, что старой степной деревней пахли их подарки: мед — цветущей гречей и дубовыми гнилыми ульями, полотенца — пуньками, курными избами времен дедушки… Мужики суходольские ничего не рассказывали. Да что им и рассказывать-то было! У них даже и преданий не существовало. Их могилы безымянны. А жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны! Ибо плодами трудов и забот их был лишь хлеб, самый настоящий хлеб, что съедается. Копали они пруды в каменистом ложе давно иссякнувшей речки Каменки. Но пруды ведь ненадежны — высыхают. Строили они жилища. Но жилища их недолговечны: при малейшей искре дотла сгорают они… Так что же тянуло нас всех даже к голому выгону, к избам и оврагам, к разоренной усадьбе Суходола? II В усадьбу, породившую душу Натальи, владевшую всей ее жизнью, в усадьбу, о которой так много слышали мы, довелось нам попасть уже в позднем отрочестве. Помню так, точно вчера это было. Разразился ливень с оглушительными громовыми ударами и ослепительно-быстрыми, огненными змеями молний, когда мы под вечер подъезжали к Суходолу. Черно-лиловая туча тяжко свалилась к северо-западу, величаво заступила полнеба напротив. Плоско, четко и мертвенно-бледно зеленела равнина хлебов под ее огромным фоном, ярка и необыкновенно свежа была мелкая мокрая трава на большой дороге. Мокрые, точно сразу похудевшие лошади шлепали, блестя подковами, по синей грязи, тарантас влажно шуршал… И вдруг, у самого поворота в Суходол, увидали мы в высоких мокрых ржах высокую и престранную фигуру в халате и шлыке [13] , фигуру не то старика, не то старухи, бьющую хворостиной пегую комолую корову [14]. При нашем приближении хворостина заработала сильнее, и корова неуклюже, крутя хвостом, выбежала на дорогу. А старуха, что-то крича, направилась к тарантасу и, подойдя, потянулась к нам бледным лицом. Со страхом глядя в черные безумные глаза, чувствуя прикосновение острого холодного носа и крепкий запах избы, поцеловались мы с подошедшей. Не сама ли это Баба-яга? Но высокий шлык из какой-то грязной тряпки торчал на голове Бабы-яги, на голое тело ее был надет рваный и по пояс мокрый халат, не закрывавший тощих грудей. И кричала она так, точно мы были глухие, точно с целью затеять яростную брань. И по крику мы поняли: это тетя Тоня. Закричала, но весело, институтски-восторженно и Клавдия Марковна, толстая, маленькая, с седенькой бородкой, с необыкновенно живыми глазками, сидевшая у открытого окна в доме с двумя большими крыльцами, вязавшая нитяный носок и, подняв очки на лоб, глядевшая на выгон, слившийся с двором. Низко, с тихой улыбкой поклонилась стоявшая на правом крыльце Наталья — дробненькая, загорелая, в лаптях, в шерстяной красной юбке и в серой рубахе с широким вырезом вокруг темной, сморщенной шеи. Взглянув на эту шею, на худые ключицы, на устало-грустные глаза, помню, подумал я: это она росла с нашим отцом — давным-давно, но вот именно здесь, где от дедовского дубового дома, много раз горевшего, остался вот этот, невзрачный, от сада — кустарники да несколько старых берез и тополей, от служб и людских — изба, амбар, глиняный сарай да ледник, заросший полынью и подсвекольником… Запахло самоваром, посыпались расспросы; стали появляться из столетней горки хрустальные вазочки для варенья, золотые ложечки, истончившиеся до кленового листа, сахарные сушки, сбереженные на случай гостей. И пока разгорался разговор, усиленно дружелюбный после долгой ссоры, пошли мы бродить по темнеющим горницам, ища балкона, выхода в сад. Все было черно от времени, просто, грубо в этих пустых, низких горницах, сохранивших то же расположение, что и при дедушке, срубленных из остатков тех самых, в которых обитал он. В углу лакейской чернел большой образ святого Меркурия Смоленского [15] , того, чьи железные сандалии и шлем хранятся на солее в древнем соборе Смоленска. Мы слышали: был Меркурий муж знатный, призванный к спасению от татар Смоленского края гласом иконы Божьей Матери Одигитрии Путеводительницы. Разбив татар, святой уснул и был обезглавлен врагами. Тогда, взяв свою главу в руки, пришел он к городским воротам, дабы поведать бывшее… И жутко было глядеть на суздальское изображение безглавого человека, держащего в одной руке мертвенно-синеватую голову в шлеме, а в другой икону Путеводительницы, — на этот, как говорили, заветный образ дедушки, переживший несколько страшных пожаров, расколовшийся в огне, толсто окованный серебром и хранивший на оборотной стороне своей родословную Хрущевых, писанную под титлами. Точно в лад с ним, тяжелые железные задвижки и вверху и внизу висели на тяжелых половинках дверей. Доски пола в зале были непомерно широки, темны и скользки, окна малы, с подъемными рамами. По залу, уменьшенному двойнику того самого, где Хрущевы садились за стол с татарками, мы прошли в гостиную. Тут, против дверей на балкон, стояло когда-то фортепиано, на котором играла тетя Тоня, влюбленная в офицера Войткевича, товарища Петра Петровича. А дальше зияли раскрытые двери в диванную, в угольную, — туда, где были когда-то дедушкины покои… Вечер же был сумрачный. В тучах, за окраинами вырубленного сада, за полуголой ригой и серебристыми тополями, вспыхивали зарницы, раскрывавшие на мгновение облачные розово-золотистые горы… Ливень, верно, не захватил Трошина леса, что темнел далеко за садом, на косогорах за оврагами. Оттуда доходил сухой, теплый запах дуба, мешавшийся с запахом зелени, с влажным мягким ветром, пробегавшим по верхушкам берез, уцелевших от аллеи, по высокой крапиве, бурьянам и кустарникам вокруг балкона. И глубокая тишина вечера, степи, глухой Руси царила надо всем… — Чай кушать пожалуйте-с, — окликнул нас негромкий голос. Это была она, участница и свидетельница всей этой жизни, главная сказительница ее, Наталья. А за ней, внимательно глядя сумасшедшими глазами, немного согнувшись, церемонно скользя по темному гладкому полу, подвигалась госпожа ее. Шлыка она не сняла, но вместо халата на ней было теперь старомодное барежевое платье, на плечи накинута блекло-золотистая шелковая шаль. Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами. Сгнивший, серо-голубой от времени балкон, с которого, за отсутствием ступенек, надо было спрыгивать, тонул в крапиве, бузине, бересклете. В жаркие дни, когда его пекло солнце, когда были отворены осевшие стеклянные двери и веселый отблеск стекла передавался в тусклое овальное зеркало, висевшее на стене против двери, все вспоминалось нам фортепиано тети Тони, когда-то стоявшее под этим зеркалом. Когда-то играла она на нем, глядя на пожелтевшие ноты с заглавиями в завитушках, а он стоял сзади, крепко подпирая талию левой рукой, крепко сжимая челюсти и хмурясь. Чудесные бабочки — и в ситцевых пестреньких платьицах, и в японских нарядах, и в черно-лиловых бархатных шалях — залетали в гостиную. И перед отъездом он с сердцем хлопнул однажды ладонью по одной из них, трепетно замиравшей на крышке фортепиано. Осталась только серебристая пыль. Но когда девки, по глупости, через несколько дней стерли ее, с тетей Тоней сделалась истерика. Мы выходили из гостиной на балкон, садились на теплые доски — и думали, думали. Ветер, пробегая по саду, доносил до нас шелковистый шелест берез с атласно-белыми, испещренными чернью стволами и широко раскинутыми зелеными ветвями, ветер, шумя и шелестя, бежал с полей — и зелено-золотая иволга вскрикивала резко и радостно, колом проносясь над белыми цветами за болтливыми галками, обитавшими с многочисленным родством в развалившихся трубах и в темных чердаках, где пахнет старыми кирпичами и через слуховые окна полосами падает на бугры серо-фиолетовой золы золотой свет; ветер замирал, сонно ползали пчелы по цветам у балкона, совершая свою неспешную работу, — и в тишине слышался только ровный, струящийся, как непрерывный мелкий дождик, лепет серебристой листвы тополей… Мы бродили по саду, забирались в глушь окраин. Как они мягко выпрыгивали на порог, как странно, шевеля усами и раздвоенными губами, косили свои далеко расставленные, выпученные глаза на высокие татарки, кусты белены и заросли крапивы, глушившей терн и вишенник! А в полураскрытой риге жил филин. Он сидел на перемете, выбрав место посумрачнее, торчком подняв уши, выкатив желтые слепые зрачки — и вид у него был дикий, чертовский. Опускалось солнце далеко за садом, в море хлебов, наступал вечер, мирный и ясный, куковала кукушка в Трошином лесу, жалобно звенели где-то над лугами жалейки старика пастуха Степы. Филин сидел и ждал ночи. Ночью все спало — и поля, и деревня, и усадьба. А филин только и делал, что ухал и плакал. Он неслышно носился вкруг риги, по саду, прилетал к избе тети Тони, легко опускался на крышу — и болезненно вскрикивал… Тетя просыпалась на лавке у печки. Мухи сонно и недовольно гудели по потолку жаркой, темной избы. Каждую ночь что-нибудь будило их. То корова чесалась боком о стену избы; то крыса пробегала по отрывисто звенящим клавишам фортепиано и, сорвавшись, с треском падала в черепки, заботливо складываемые тетей в угол; то старый черный кот с зелеными глазами поздно возвращался откуда-то домой и лениво просился в избу; или же прилетал вот этот филин, криками своими пророчивший беду. И тетя, пересиливая дремоту, отмахиваясь от мух, в темноте лезших в глаза, вставала, шарила по лавкам, хлопала дверью — и, выйдя на порог, наугад запускала вверх, в звездное небо, скалку. Филин, с шорохом, задевая крыльями солому, срывался с крыши — и низко падал куда-то в темноту. Он почти касался земли, плавно доносился до риги и, взмыв, садился на ее хребет. И в усадьбу опять доносился его плач. Он сидел, как будто что-то вспоминая, — и вдруг испускал вопль изумления; смолкал — и внезапно принимался истерически ухать, хохотать и взвизгивать; опять смолкал — и разражался стонами, всхлипываниями, рыданиями… А ночи, темные, теплые, с лиловыми тучками, были спокойны, спокойны. Сонно бежал и струился лепет сонных тополей. Зарница осторожно мелькала над темным Трошиным лесом — и тепло, сухо пахло дубом. Возле леса, над равнинами овсов, на прогалине неба среди туч, горел серебряным треугольником, могильным голубцом Скорпион… Поздно возвращались мы в усадьбу. Надышавшись росой, свежестью степи, полевых цветов и трав, осторожно поднимались мы на крыльцо, входили в темную прихожую. И часто заставали Наталью на молитве перед образом Меркурия. Босая, маленькая, поджав руки, стояла она перед ним, шептала что-то, крестилась, низко кланялась ему, не видному в темноте, — и все это так просто, точно беседовала она с кем-то близким, тоже простым, добрым, милостивым. Таинственно мелькали зарницы, озаряя темные горницы; перепел бил где-то далеко в росистой степи. Предостерегающе-тревожно крякала проснувшаяся на пруде утка… — Гуляли-с? Мы, бывалыча, так-то все ночи напролет прогуливали… Одна заря выгонит, другая загонит… — Хорошо жилось прежде? И наступало долгое молчание. Хоть бы из ружья постращать. А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой? И все барышню пугает. А она ведь до смерти пуглива! А уж особливо после того, как заболели-то оне, как дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник Петр Петрович. Горячие все были — чистый порох! Я как провинилась-то! А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить… — А чем же ты провинилась? Но ответ не всегда следовал прямой и скорый. Рассказывала Наталья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запиналась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается: — Да тем и провинилась… Я ведь уже сказывала… Молода-глупа была-с. И Наталья смущалась. И Наталья тупо и кратко шептала: — Очень-с. Мы, дворовые, страшные нежные были… жидки на расправу… не сравнять же с серым однодворцем! Как повез меня Евсей Бодуля, отупела я от горя и страху… В городе чуть не задвохнулась с непривычки. А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офицер навстречу, похожий на них, — крикнула я, да и замертво! Докладываю же вам: их даже к угоднику возили. Натерпелись мы страсти с ними! Им бы жить да поживать теперь как надобно, а оне погордилися, да и тронулись… Как любил их Войткевич-то! Ну да вот поди ж ты! Те слабы умом были. А, конечно, и с ними случалось. Все в ту пору были пылкие… Да зато прежние-то господа наглим братом не брезговали. Наталья задумалась. А сурьезный, настойчивый. Все стихи ей читал, все напугивал: мол, помру и приду за тобой… — Ведь и дед от любви с ума сошел? Это дело иное, сударыня. Да и дом у нас был сумрачен, — невеселый, Бог с ним. Вот извольте послушать мои глупые слова… И неторопливым шепотом начинала Наталья долгое, долгое повествование… IV Если верить преданиям, прадед наш, человек богатый, только под старость переселился из-под Курска в Суходол: не любил наших мест, их глуши, лесов. Да, ведь это вошло в пословицу: «В старину везде леса были…» Люди, пробиравшиеся лет двести тому назад по нашим дорогам, пробирались сквозь густые леса. В лесу терялись и речка Каменка, и те верхи, где протекала она, и деревня, и усадьба, и холмистые поля вокруг. Однако уже не то было при дедушке. При дедушке картина была иная: полустепной простор, голые косогоры, на полях — рожь, овес, греча, на большой дороге — редкие дуплистые ветлы, а по суходольскому верху — только белый голыш. От лесов остался один Трошин лесок. Только сад был, конечно, чудесный: широкая аллея в семьдесят раскидистых берез, вишенники, тонувшие в крапиве, дремучие заросли малины, акации, сирени и чуть не целая роща серебристых тополей на окраинах, сливавшихся с хлебами. Дом был под соломенной крышей, толстой, темной и плотной. И глядел он на двор, по сторонам которого шли длиннейшие службы и людские в несколько связей, а за двором расстилался бесконечный зеленый выгон и широко раскидывалась барская деревня, большая, бедная и — беззаботная. Семен Кириллыч, братец дедушки, разделились с нами: себе взяли что побольше да полутче, престольную вотчину, нам только Сошки, Суходол да четыреста душ прикинули. А из четырех-то сот чуть не половина разбежалася… Дедушка Петр Кириллыч умер лет сорока пяти. Отец часто говорил, что помешался он после того, как на него, заснувшего на ковре в саду, под яблоней, внезапно сорвавшийся ураган обрушил целый ливень яблок. А на дворне, по словам Натальи, объясняли слабоумие деда иначе: тем, что тронулся Петр Кириллыч от любовной тоски после смерти красавицы бабушки, что великая гроза прошла над Суходолом перед вечером того дня. И доживал Петр Кириллыч, — сутулый брюнет, с черными, внимательно-ласковыми глазами, немного похожий на тетю Тоню, — в тихом помешательстве. Денег, по словам Натальи, прежде не знали куда девать, и вот он, в сафьяновых сапожках и пестром архалуке, заботливо и неслышно бродил по дому и, оглядываясь, совал в трещины дубовых бревен золотые. А не то переставлял тяжелую мебель в зале, в гостиной, все ждал чьего-то приезда, хотя соседи почти никогда не бывали в Суходоле; или жаловался на голод и сам мастерил себе тюрю — неумело толок и растирал в деревянной чашке зеленый лук, крошил туда хлеб, лил густой пенящийся суровец и сыпал столько крупной серой соли, что тюря оказывалась горькой и есть ее было не под силу. Когда же, после обеда, жизнь в усадьбе замирала, все разбредались по излюбленным углам и надолго засыпали, не знал, куда деваться, одинокий, даже и по ночам мало спавший Петр Кириллыч. И, не выдержав одиночества, начинал заглядывать в спальни, прихожие, девичьи и осторожно окликать спящих: — Ты спишь, Аркаша? Ты спишь, Тонюша? И, получив сердитый окрик: «Да отвяжитесь вы, ради Бога, папенька! Я тебя будить не буду… И уходил дальше, — минуя только лакейскую, ибо лакеи были народ очень грубый, — а через десять минут снова появлялся на пороге и снова еще осторожнее окликал, выдумывая, что по деревне кто-то проехал с ямщицкими колокольчиками, — «уж не Петенька ли из полка в побывку», — или что заходит страшная градовая туча. Дом у нас какой-то черный был… невеселый, Господь с ним. А день летом — год. Дворни девать было некуда… одних лакеев пять человек… Да, известно, започивают после обеда молодые господа, а за ними и мы, холопы верные, слуги примерные. И тут уж Петр Кириллыч не приступайся к нам, — особливо к Герваське. Вы спите? Да и грозы-то великие. Как, бывалыча, дело после обеда, так и почнет орать иволга, и пойдут из-за саду тучки… потемнеет в доме, зашуршит бурьян да глухая крапива, попрячутся индюшки с индюшатами под балкон… прямо жуть, скука-с! А они, батюшка, вздыхают, крестятся, лезут свечку восковую у образов зажигать, полотенце заветное с покойника прадедушки вешать, — боялась я того полотенца до смерти!
Всё это было так странно и страшно,что я сделал усилие воли и вскочил с постели:оказалось,что я заснул,не раздевшись,не потушив свечки,которая почти догорела,тёмным дрожащим светом озаряя мой номер,и что уже второй час ночи. И я вскочил,ужаснувшись:что же я теперь буду делать? Выспался крепко,а ночи и конца не видно,а за окнами шумит крупный ливень,и я совершенно один во всем мире,где не спит только Давыдка! Я поспешно кинулся а Давыдке,в его погребок на Виноградной. Ночь быда так непроглядна и дождь лил в её черноте так бурно,что погребок казался единственным живым местом не только во всем Поти,-теперь я был в Поти,-но и на всем кавказском побережье,даже больше-во всем мире. Но пока я добежал до него по каким-то узким,грязным и глухим переулкам,Давыдка уже вышел закрывать ставни на своём убогом окошке,собрался тушить свет и запирать двери. Куда деваться? Ведь сюда зимой даже пароходы не заходят. Однако Давыдка только языком пощёлкал и неумолимо,с тем спокойным идиотизмом,на который способен лишь кавказец,помотал своей стриженой башкой.
ПО СТРАНИЦАМ РАССКАЗОВ И. А. БУНИНА
В 1910—1911 годах он посетил Египет и Цейлон. В 1909 году Бунину во второй раз присудили Пушкинскую премию и он был избран почетным академиком, а в 1912 году — почетным членом Общества любителей русской словесности до 1920 года — товарищ председателя. В 1910 году писатель написал повесть «Деревня». По словам самого Бунина, это было начало «целого ряда произведений, резко рисующих русскую душу, ее своеобразные сплетения, ее светлые и темные, но почти всегда трагические основы». Повесть «Суходол» 1911 — исповедь крестьянки, убежденной в том, что «у господ было в характере то же, что и у холопов: или властвовать, или бояться». Герои рассказов «Сила», «Хорошая жизнь» 1911 , «Князь во князьях» 1912 — вчерашние холопы, теряющие образ человеческий в стяжательстве; рассказ «Господин из Сан-Франциско» 1915 — о жалкой смерти миллионера. Параллельно Бунин рисовал людей, которым некуда приложить свою природную одаренность и силу «Сверчок», «Захар Воробьев», «Иоанн Рыдалец» и др. Заявляя, что его «более всего занимает душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина», писатель искал стержень нации в фольклорной стихии, в экскурсах в историю «Шестикрылый», «Святой Прокопий», «Сон епископа Игнатия Ростовского», «Князь Всеслав».
Усилила эти поиски и Первая мировая война, отношение к которой Бунина было резко отрицательным. Октябрьская революция и гражданская война подытожили это социально-художественное исследование. Но и в том и другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, "шаткость", как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: "Из нас, как из древа — и дубина, и икона", — в зависимости от обстоятельств, от того, кто древо обработает». Из революционного Петрограда, избегая «жуткой близости врага», Бунин уехал в Москву, а оттуда 21 мая 1918 года в Одессу, где был написан дневник «Окаянные дни» — одно из самых яростных обличений революции и власти большевиков. В стихотворениях Бунин называл Россию «блудницей», писал, обращаясь к народу: «Народ мой! На погибель вели тебя твои поводыри».
В 1921 году в Париже вышел сборник рассказов Бунина «Господин из Сан-Франциско» Это издание вызвало многочисленные отклики во французской прессе. Вот только один из них: «Бунин… настоящий русский талант, кровоточащий, неровный и вместе с тем мужественный и большой. Его книга содержит несколько рассказов, которые по силе достойны Достоевского» «Nervie», декабрь 1921 года. Бунин поселился на вилле Бельведер, а внизу амфитеатром расположился старинный прованский городок Грасс. Природа Прованса напоминала Бунину Крым, который он очень любил. В Грассе его навещал Рахманинов. Под бунинской крышей жили начинающие литераторы — он учил их литературному мастерству, критиковал написанное ими, излагал свои взгляды на литературу, историю и философию.
Рассказывал о встречах с Толстым, Чеховым, Горьким. В ближайшее литературное окружение Бунина входили Н. Тэффи, Б. Зайцев, М. Алданов, Ф. Степун, Л. Шестов, а также его «студийцы» Г.
Кузнецова последняя любовь Бунина и Л.
А теперь ее дыхание рассеяно в ветре, небе — повсюду… 3. Окаянные дни «Окаянные дни» — книга тяжелая, настроение от нее становится мрачным, потому что она носит траурные цвета. Книга написана в форме записей дневника, автор делится своими впечатлениями и наблюдениями о событиях, произошедших в Москве во время гражданской войны — с 1 января 1918 по январь 1920 г. Автор не был в восторге от того, что творилось вокруг, и от будущего ожидал еще нечто более ужасное. Бунин с иронией описывает, как ввели новый стиль исчисления времени. Заметки и наблюдения Ивана Бунина от событий в России можно прочитать в книге «окаянные дни». Жизнь Арсеньева Алексей Арсеньев был рожден в отцовской усадьбе в 70-х годах. Все свое детство он провел на лоне природы, летом перед его взором расстилались цветы и травы, зимой — снежное море без конца и края… Размеренная спокойная жизнь, русские пейзажи сформировали характер Алексея, который никогда не менялся. Его самое яркое детское воспоминание — это поездка в город с матерью и отцом.
По дороге обратно домой Алеша увидел странного мужчину, так он впервые узнал о том, что существуют каторжники, убийцы, воры… Интересный факт: книга представляет из себя лирическое биографическое произведение в пяти частях. В 1933 году Бунин получил благодаря «Жизни Арсеньева» Нобелевскую премию. Господин из Сан-Франциско Господин из Сан-Франциско, заметив, что у него накопилось много денег после работы, которой он отдал всю свою жизнь, решил отправиться в путешествие с женой и дочерью. Тогда люди путешествовали в Старый Свет или Европу. Был тогда конец ноября, плыли они на роскошном теплоходе, выпивая кофе и принимая ванны. Пассажиры прогуливались по палубе, читали газеты, отдыхали в удобных креслах… Дочь господина познакомилась с принцем. По прибытию в Неаполь семья остановилась в дорогом отеле, а после все отправились на Капри. Отец семейства собрался обедать, пошел в читальню, и вдруг ему стало плохо — он упал замертво.
Алексей и Клавдия Бунины вместе с малышкой кочевали между разными городами и соглашались на любые роли. Но так как ролей для Клавдии в театре не было, то пара решает переехать в Киев по приглашению руководства театра Русской драмы...
И часто заставали Наталью на молитве перед образом Меркурия. Босая, маленькая, поджав руки, стояла она перед ним, шептала что-то, крестилась, низко кланялась ему, не видному в темноте, — и все это так просто, точно беседовала она с кем-то близким, тоже простым, добрым, милостивым. Таинственно мелькали зарницы, озаряя темные горницы; перепел бил где-то далеко в росистой степи. Предостерегающе-тревожно крякала проснувшаяся на пруде утка… — Гуляли-с? Мы, бывалыча, так-то все ночи напролет прогуливали… Одна заря выгонит, другая загонит… — Хорошо жилось прежде? И наступало долгое молчание. Хоть бы из ружья постращать. А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой? И все барышню пугает. А она ведь до смерти пуглива! А уж особливо после того, как заболели-то оне, как дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник Петр Петрович. Горячие все были — чистый порох! Я как провинилась-то! А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить… — А чем же ты провинилась? Но ответ не всегда следовал прямой и скорый. Рассказывала Наталья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запиналась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается: — Да тем и провинилась… Я ведь уже сказывала… Молода-глупа была-с. И Наталья смущалась. И Наталья тупо и кратко шептала: — Очень-с. Мы, дворовые, страшные нежные были… жидки на расправу… не сравнять же с серым однодворцем! Как повез меня Евсей Бодуля, отупела я от горя и страху… В городе чуть не задвохнулась с непривычки. А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офицер навстречу, похожий на них, — крикнула я, да и замертво! Докладываю же вам: их даже к угоднику возили. Натерпелись мы страсти с ними! Им бы жить да поживать теперь как надобно, а оне погордилися, да и тронулись… Как любил их Войткевич-то! Ну да вот поди ж ты! Те слабы умом были. А, конечно, и с ними случалось. Все в ту пору были пылкие… Да зато прежние-то господа наглим братом не брезговали. Наталья задумалась. А сурьезный, настойчивый. Все стихи ей читал, все напугивал: мол, помру и приду за тобой… — Ведь и дед от любви с ума сошел? Это дело иное, сударыня. Да и дом у нас был сумрачен, — невеселый, Бог с ним. Вот извольте послушать мои глупые слова… И неторопливым шепотом начинала Наталья долгое, долгое повествование… IV Если верить преданиям, прадед наш, человек богатый, только под старость переселился из-под Курска в Суходол: не любил наших мест, их глуши, лесов. Да, ведь это вошло в пословицу: «В старину везде леса были…» Люди, пробиравшиеся лет двести тому назад по нашим дорогам, пробирались сквозь густые леса. В лесу терялись и речка Каменка, и те верхи, где протекала она, и деревня, и усадьба, и холмистые поля вокруг. Однако уже не то было при дедушке. При дедушке картина была иная: полустепной простор, голые косогоры, на полях — рожь, овес, греча, на большой дороге — редкие дуплистые ветлы, а по суходольскому верху — только белый голыш. От лесов остался один Трошин лесок. Только сад был, конечно, чудесный: широкая аллея в семьдесят раскидистых берез, вишенники, тонувшие в крапиве, дремучие заросли малины, акации, сирени и чуть не целая роща серебристых тополей на окраинах, сливавшихся с хлебами. Дом был под соломенной крышей, толстой, темной и плотной. И глядел он на двор, по сторонам которого шли длиннейшие службы и людские в несколько связей, а за двором расстилался бесконечный зеленый выгон и широко раскидывалась барская деревня, большая, бедная и — беззаботная. Семен Кириллыч, братец дедушки, разделились с нами: себе взяли что побольше да полутче, престольную вотчину, нам только Сошки, Суходол да четыреста душ прикинули. А из четырех-то сот чуть не половина разбежалася… Дедушка Петр Кириллыч умер лет сорока пяти. Отец часто говорил, что помешался он после того, как на него, заснувшего на ковре в саду, под яблоней, внезапно сорвавшийся ураган обрушил целый ливень яблок. А на дворне, по словам Натальи, объясняли слабоумие деда иначе: тем, что тронулся Петр Кириллыч от любовной тоски после смерти красавицы бабушки, что великая гроза прошла над Суходолом перед вечером того дня. И доживал Петр Кириллыч, — сутулый брюнет, с черными, внимательно-ласковыми глазами, немного похожий на тетю Тоню, — в тихом помешательстве. Денег, по словам Натальи, прежде не знали куда девать, и вот он, в сафьяновых сапожках и пестром архалуке, заботливо и неслышно бродил по дому и, оглядываясь, совал в трещины дубовых бревен золотые. А не то переставлял тяжелую мебель в зале, в гостиной, все ждал чьего-то приезда, хотя соседи почти никогда не бывали в Суходоле; или жаловался на голод и сам мастерил себе тюрю — неумело толок и растирал в деревянной чашке зеленый лук, крошил туда хлеб, лил густой пенящийся суровец и сыпал столько крупной серой соли, что тюря оказывалась горькой и есть ее было не под силу. Когда же, после обеда, жизнь в усадьбе замирала, все разбредались по излюбленным углам и надолго засыпали, не знал, куда деваться, одинокий, даже и по ночам мало спавший Петр Кириллыч. И, не выдержав одиночества, начинал заглядывать в спальни, прихожие, девичьи и осторожно окликать спящих: — Ты спишь, Аркаша? Ты спишь, Тонюша? И, получив сердитый окрик: «Да отвяжитесь вы, ради Бога, папенька! Я тебя будить не буду… И уходил дальше, — минуя только лакейскую, ибо лакеи были народ очень грубый, — а через десять минут снова появлялся на пороге и снова еще осторожнее окликал, выдумывая, что по деревне кто-то проехал с ямщицкими колокольчиками, — «уж не Петенька ли из полка в побывку», — или что заходит страшная градовая туча. Дом у нас какой-то черный был… невеселый, Господь с ним. А день летом — год. Дворни девать было некуда… одних лакеев пять человек… Да, известно, започивают после обеда молодые господа, а за ними и мы, холопы верные, слуги примерные. И тут уж Петр Кириллыч не приступайся к нам, — особливо к Герваське. Вы спите? Да и грозы-то великие. Как, бывалыча, дело после обеда, так и почнет орать иволга, и пойдут из-за саду тучки… потемнеет в доме, зашуршит бурьян да глухая крапива, попрячутся индюшки с индюшатами под балкон… прямо жуть, скука-с! А они, батюшка, вздыхают, крестятся, лезут свечку восковую у образов зажигать, полотенце заветное с покойника прадедушки вешать, — боялась я того полотенца до смерти! Это уж первое дело-с, ножницы-то: очень хорошо против грозы… …Было веселее в суходольском доме, когда жили в нем французы, — сперва какой-то Луи Иванович, мужчина в широчайших, книзу узких панталонах, с длинными усами и мечтательными голубыми глазами, накладывавший на лысину волосы от уха к уху, а потом пожилая, вечно зябнувшая мадмазель Сизи, — когда по всем комнатам гремел голос Луи Ивановича, оравшего на Аркашу: «Идьите и больше не вернитесь! Восемь лет жили французы в Суходоле, оставались в нем, чтобы не скучно было Петру Кириллычу, и после того, как увезли детей в губернский город, покинули же его перед самым возвращением их домой на третьи каникулы. Когда прошли эти каникулы, Петр Кириллыч уже никуда не отправил ни Аркашу, ни Тонечку: достаточно было, по его мнению, отправить одного Петеньку. И дети навсегда остались и без ученья, и без призора… Наталья говаривала: — Я-то была моложе их всех. Ну а Герваська с папашей вашим почти однолетки были и, значит, первые друзья-приятели-с. Только, правда говорится, — волк коню не свойственник. Подружились они это, поклялись в дружбе на вечные времена, поменялись даже крестами, а Герваська вскорости же и начереди: чуть было вашего папашу в пруде не утопил! Коростовый был, а уж на каторжные затеи мастер. Только пыль столбом завихрилась!.. Уж спасибо вблизи пастухи оказалися… Пока жили французы в суходольском доме, дом сохранял еще жилой вид. При бабушке еще были в нем и господа, и хозяева, и власть, и подчинение, и парадные покои, и семейные, и будни, и праздники. Видимость всего этого держалась и при французах. Но французы уехали, и дом остался совсем без хозяев. Пока дети были малы, на первом месте был как будто Петр Кириллыч. Но что он мог? Кто кем владел: он дворовыми или дворовые им? Фортепиано закрыли, скатерть с дубового стола исчезла, — обедали без скатерти и когда попало, в сенцах проходу не было от борзых собак. Заботиться о чистоте стало некому, — и темные бревенчатые стены, темные полы и потолки, темные тяжелые двери и притолки, старые образа, закрывавшие своими суздальскими ликами весь угол в зале, скоро и совсем почернели. По ночам, особенно в грозу, когда бушевал под дождем сад, поминутно озарялись в зале лики образов, раскрывалось, распахивалось над садом дрожащее розово-золотое небо, а потом, в темноте, с треском раскалывались громовые удары, — по ночам в доме было страшно. А днем — сонно, пусто и скучно. С годами Петр Кириллыч все слабел, становился все незаметнее, хозяйкой же дома являлась дряхлая Дарья Устиновна, кормилица дедушки. Но власть ее почти равнялась его власти, а староста Демьян не вмешивался в управление домом: он знал только полевое хозяйство, с ленивой усмешкой говоря иногда: «Что ж, я своих господ не обижаю…» Отцу, юноше, не до Суходола было: его с ума сводила охота, балалайка, любовь к Герваське, который числился в лакеях, но по целым дням пропадал с ним на каких-то Мещерских болотцах или в каретном сарае за изучением балалаечных и жалеечных хитростей. А не почивают, — значит, либо на деревне, либо в каретном, либо на охоте: зимою — зайцы, осенью — лисицы, летом — перепела, утки либо дряхвы; сядут на дрожки беговые, перекинут ружьецо за плечи, кликнут Дианку, да и с Господом: нынче на Среднюю мельницу, завтра на Мещерские, послезавтра на степя. И всё с Герваськой. Тот первый коновод всему был, а прикидывался, что это барчук его таскает. Любил его, врага своего, Аркадь Петрович истинно как брата, а он, чем дальше, тем все злей измывался над ним. Бывалыча, скажут: «Ну, давай, Гервасий, на балалайках! Выучи ты меня, заради Бога, «Закатилось солнце красное за лес…». А Герваська посмотрит на них, пустит в ноздри дым и этак с усмешечкой: «Поцелуйте перва ручку у меня». Побелеют весь Аркадь Петрович, вскочут с места, бац его что есть силы по щеке, а он только головой мотнет и еще черней сделается, насупится, как разбойник какой. А барчук задвохнутся — и уж не знают, что дальше сказать. Ты нарочно меня озлобляешь? Барчук, — а по правде-то сказать, и сами дедушка, — в Герваське души не чаяли, а я — в ней… как из Сошек-то вернулась я да маленько образумилась посля своей провинности… V С арапниками садились за стол уже после смерти дедушки, после бегства Герваськи и женитьбы Петра Петровича, после того как тетя Тоня, тронувшись, обрекла себя в невесты Иисусу сладчайшему, а Наталья возвратилась из этих самых Сошек. Тронулась же тетя Тоня и в ссылке побывала Наталья — из-за любви. Скучные, глухие времена дедушки сменились временем молодых господ. Возвратился в Суходол Петр Петрович, неожиданно для всех вышедший в отставку. И приезд его оказался гибельным и для Натальи, и для тети Тони. Они обе влюбились. Не заметили, как влюбились. Им казалось сперва, что «просто стало веселее жить». Петр Петрович повернул на первых порах жизнь в Суходоле на новый лад — на праздничный и барский. Он приехал с товарищем, Войткевичем, привез с собой повара, бритого алкоголика, с пренебрежением косившегося на позеленевшие рубчатые формы для желе, на грубые ножи, вилки. Петр Петрович желал показать себя перед товарищем радушным, щедрым, богатым — и делал это неумело, по-мальчишески. Да он и был почти мальчиком, очень нежным и красивым с виду, но по натуре резким и жестоким, мальчиком как будто самоуверенным, но легко и чуть не до слёз смущающимся, а потом надолго затаивающим злобу на того, кто смутил его. Дедушка покраснел, хотел что-то сказать, но не насмелился и только затеребил на груди архалук. Аркадий Петрович изумился: — Какая мадера? А Герваська нагло поглядел на Петра Петровича и ухмыльнулся. Да все мы, холопы, потаскали. Вино барское, а мы ее дуром, заместо квасу. Дедушка восторженно подхватил. Я уж не однажды думал: подкрадусь и проломлю ему голову толкачом медным… Ей-богу, думал! Я ему кинжал в бок по эфес всажу! А Герваська и тут нашелся. Говорил Петр Петрович, что после такого неожиданно-дерзкого ответа сдержался он только ради чужого человека. Он сказал Герваське только одно: «Сию минуту выйди вон! Слишком долго не могла забыть этих глаз и Наталья. Счастье ее было необыкновенно кратко — и кто бы мог думать, что разрешится оно путешествием в Сошки, самым замечательным событием всей ее жизни? Хутор Сошки цел и доныне, хотя уже давно перешел к тамбовскому купцу. Это — длинная изба среди пустой равнины, амбар, журавль колодца и гумно, вокруг которого бахчи. Таким, конечно, был хутор и в дедовские времена; да мало изменился и город, что на пути к нему из Суходола. А провинилась Наташка тем, что, совершенно неожиданно для самой себя, украла складное, оправленное в серебро зеркальце Петра Петровича. Увидела она это зеркальце — и так была поражена красотой его, — как, впрочем, и всем, что принадлежало Петру Петровичу, — что не устояла. И несколько дней, пока не хватились зеркальца, прожила ошеломленная своим преступлением, очарованная своей страшной тайной и сокровищем, как в сказке об аленьком цветочке. Но сказка об аленьком цветочке кончилась скоро, очень скоро. Кончилась позором и стыдом, которому нет имени, как думала Наташка… Кончилось тем, что сам же Петр Петрович приказал остричь, обезобразить ее, принаряжавшуюся, сурьмившую брови перед зеркальцем, создавшую какую-то сладкую тайну, небывалую близость между ним и собой. Он сам открыл и превратил ее преступление в простое воровство, в глупую проделку дворовой девчонки, которую, в затрапезной рубахе, с лицом, опухшим от слёз, на глазах всей дворни посадили на навозную телегу и, опозоренную, внезапно оторванную от всего родного, повезли на какой-то неведомый, страшный хутор, в степные дали. Она уже знала: там, на хуторе, она должна будет стеречь цыплят, индюшек и бахчи; там она спечется на солнце, забытая всем светом; там, как годы, будут долги степные дни, когда в зыбком мареве тонут горизонты и так тихо, так знойно, что спал бы мертвым сном весь день, если бы не нужно было слушать осторожный треск пересохшего гороха, домовитую возню наседок в горячей земле, мирно-грустную перекличку индюшек, не следить за набегающей сверху, жуткой тенью ястреба и не вскакивать, не кричать тонким протяжным голосом: «Шу-у!.. Единственное преимущество имела Наташка перед теми, которых везут на смертную казнь, — возможность удавиться. И только одно это и поддерживало ее на пути в ссылку, — конечно, вечную, как полагала она. На пути из конца в конец уезда чего только она не насмотрелась! Да не до того ей было. Она думала или, скорее, чувствовала одно: жизнь кончена, преступление и позор слишком велики, чтобы надеяться на возвращение к ней! Пока еще оставался возле нее близкий человек, Евсей Бодуля. Но что будет, когда он сдаст ее с рук на руки хохлушке, переночует и уедет, навеки покинет ее в чужой стороне? Наплакавшись, она хотела есть. И Евсей, к удивлению ее, взглянул на это очень просто и, закусывая, разговаривал с ней так, как будто ничего не случилось. А потом она заснула — и очнулась уже в городе. И город поразил ее только скукой, сушью, духотой да еще чем-то смутно-страшным, тоскливым, что похоже было на сон, который не расскажешь. Запомнилось за этот день только то, что очень жарко летом в степи, что бесконечнее летнего дня и длиннее больших дорог нет ничего на свете. Запомнилось, что есть места на городских улицах, выложенные камнями, по которым престранно гремит телега, что издалека пахнет город железными крышами, а среди площади, где отдыхали и кормили лошадь, возле пустых под вечер «обжорных» навесов, — пылью, дегтем, гниющим сеном, клоки которого, перебитые с конским навозом, остаются на стоянках мужиков. Евсей отпряг и поставил лошадь к телеге, к корму; сдвинул на затылок горячую шапку, вытер рукавом пот и, весь черный от зноя, ушел в харчевню. Он строго-настрого приказал Наташке «поглядывать» и, в случае чего, кричать на всю площадь. И Наташка сидела не двигаясь, не сводила глаз с купола тогда только что построенного собора, огромной серебряной звездой горевшего где-то далеко за домами, сидела до тех пор, пока не вернулся жующий, повеселевший Евсей и не стал, с калачом под мышкой, снова заводить лошадь в оглобли. Авось не на пожар… Я и назад гнать не стану, — мне, брат, барская лошадь подороже твоего хайла, — говорил он, уже разумея Демьяна. Я, в случае чего, догляжусь, что у тебя в портках-то…» А-ах! С меня, мол, господа, и те еще не спускали порток-то… не тебе чета, чернонёбому. Авось не дурей тебя. Захочу — и совсем не ворочусь: девку доправлю, а сам перехрещусь да потуда меня и видели… Я и на девку-то дивуюсь: чего, дура, затужила? Ай свет клином сошелся? Пойдут чумаки либо старчики какие мимо хуторя — только слово сказать: в один мент за Ростовом-батюшкой очутишься… А там и поминай как звали! И мысль: «удавлюсь» — сменилась в стриженой голове Наташки мыслью о бегстве. Телега заскрипела и закачалась. Евсей смолк и повел лошадь к колодцу среди площади. Там, откуда приехали, опускалося солнце за большой монастырский сад, и окна в желтом остроге, что стоял против монастыря, через дорогу, сверкали золотом. И вид острога на минуту еще больше возбудил мысль о бегстве. Вона, и в бегах живут! Только вот говорят, что старчики выжигают ворованным девкам и ребятам глаза кипяченым молоком и выдают их за убогеньких, а чумаки возят к морю и продают нагайцам… Случается, что и ловят господа своих беглых, забивают их в кандалы, в острог сажают… Да авось и в остроге не быки, а мужики, как говорит Герваська! Но окна в остроге гасли, мысли путались, — нет, бежать еще страшнее, чем удавиться! Да смолк, отрезвел и Евсей. И телега, выбравшись на шоссе, опять затряслась, забилась, шибко загремела по камням… «Ах, лучше-то всего было бы назад повернуть ее, — не то думала, не то чувствовала Наташка, — повернуть, доскакать до Суходола — и упасть господам в ноги! Звезды за домами уже не было. Впереди была белая голая улица, белая мостовая, белые дома — и все это замыкалось огромным белым собором под новым бело-жестяным куполом, и небо над ним стало бледно-синее, сухое. Город был вокруг, жаркий и вонючий, тот самый, что представлялся прежде чем-то волшебным. И Наташка с болезненным удивлением глядела на разряженный народ, идущий взад и вперед по камням возле домов, ворот и лавок с раскрытыми дверями… «И зачем поехал тут Евсей, — думала она, — как решился он греметь тут телегой? Первый огонек блеснул вдали, на противоположной горе, в одиноком домишке близ шлагбаума… Вот и совсем выбрались на волю, переехали мост, поднялись к шлагбауму — и глянула в глаза каменная пустынная дорога, смутно белеющая и убегающая в бесконечную даль, в синь степной свежей ночи. И лошадь пошла мелкой рысцой, а миновав шлагбаум, и совсем шагом. И опять стало слышно, что тихо, тихо ночью и на земле и в небе, — только где-то далеко плачет колокольчик. Он плакал все слышнее, все певучее — и слился наконец с дружным топотом тройки, с ровным стуком бегущих по шоссе и приближающихся колес… Тройкой правил вольный молодой ямщик, а в бричке, уткнувши подбородок в шинель с капюшоном, сидел офицер. Поравнявшись с телегой, на мгновение поднял он голову — и вдруг увидела Наташка красный воротник, черные усы, молодые глаза, блеснувшие под каской, похожей на ведерко… Она вскрикнула, помертвела, потеряла сознание… Озарила ее безумная мысль, что это Петр Петрович, и по той боли и нежности, которая молнией прошла ее нервное дворовое сердце, она вдруг поняла, чего она лишилась: близости к нему… Евсей кинулся поливать ее стриженую, отвалившуюся голову водой из дорожного жбана. Тогда она очнулась от приступа тошноты и торопливо перекинула голову за грядку телеги. Евсей торопливо подложил под ее холодный лоб ладонь… А потом, облегченная, озябнувшая, с мокрым воротом, лежала она на спине и смотрела на звезды. Перепугавшийся Евсей молчал, думая, что она уснула, — только головой покачивал, — и погонял, погонял. Телега тряслась и убегала. А девчонке казалось, что у нее нет тела, что теперь у нее — одна душа. И душе этой было «так хорошо, ровно в Царстве Небесном»… Аленьким цветочком, расцветшим в сказочных садах, была ее любовь. Но в степь, в глушь, еще более заповедную, чем глушь Суходола, увезла она любовь свою, чтобы там, в тишине и одиночестве, побороть первые, сладкие и жгучие муки ее, а потом надолго, навеки, до самой гробовой доски схоронить ее в глубине своей суходольской души. VI Любовь в Суходоле необычна была. Необычна была и ненависть. Дедушка, погибший столь же нелепо, как и убийца его, как и все, что гибли в Суходоле, был убит в том же году. На Покров, престольный праздник в Суходоле, Петр Петрович назвал гостей — и очень волновался: будет ли предводитель, давший слово быть? Радостно неизвестно чему волновался и дедушка. Предводитель приехал — и обед удался на славу. Было и шумно и весело, дедушке — веселее всех. Рано утром второго октября его нашли на полу в гостиной мертвым. Выйдя в отставку, Петр Петрович не скрыл, что он жертвует собою ради спасения чести Хрущевых, родового гнезда, родовой усадьбы. Не скрыл, что хозяйство он «поневоле» должен взять в свои руки. Должен и знакомства завести, дабы общаться с наиболее просвещенными и полезными дворянами уезда, а с прочими — просто не порывать отношений. И сначала все в точности исполнял, посетил даже всех мелкопоместных, даже хутор тетушки Ольги Кирилловны, чудовищно-толстой старухи, страдавшей сонной болезнью и чистившей зубы нюхательным табаком. К осени уже никто не дивился, что Петр Петрович правит имением единовластно. Да он и вид имел уже не красавчика офицера, приехавшего на побывку, а хозяина, молодого помещика. Смущаясь, он не заливался таким темным румянцем, как прежде. Он выходился, пополнел, носил дорогие архалуки, маленькие ноги свои баловал красными татарскими туфлями, маленькие руки украшал кольцами с бирюзою. Аркадий Петрович стеснялся смотреть в его карие глаза, не знал, о чем с ним говорить, первое время во всем уступал ему и пропадал на охоте. На Покров Петр Петрович хотел очаровать всех до единого своим радушием, да и показать, что именно он первое лицо в доме. Но ужасно мешал дедушка. Дедушка был блаженно-счастлив, но бестактен, болтлив и жалок в своей бархатной шапочке с мощей и в новом, не в меру широком синем казакине, сшитом домашним портным. Он тоже вообразил себя радушным хозяином и суетился с раннего утра, устраивая какую-то глупую церемонию из приема гостей. Одна половинка дверей из прихожей в залу никогда не открывалась. Он сам отодвинул железные задвижки и внизу и вверху, сам придвигал стул и, весь трясясь, влезал на него; а распахнув двери, стал на порог и, пользуясь молчанием Петра Петровича, замиравшего от стыда и злобы, но решившегося все претерпеть, не сошел с места до приезда последнего гостя. Он не сводил глаз с крыльца, — и на крыльцо пришлось отворить двери, этого тоже будто бы требовал какой-то старинный обычай, — топтался от волнения, завидя же входящего, кидался к нему навстречу, торопливо делал па, подпрыгивал, кидая ногу за ногу, отвешивал низкий поклон и, захлебываясь, всем говорил: — Ну, как я рад! Как я рад! Давненько ко мне не жаловали! Милости прошу, милости прошу! Бесило Петра Петровича и то, что дедушка всем и каждому зачем-то докладывал об отъезде Тонечки в Лунево, к Ольге Кирилловне.
Иван Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации
Аннотацию почитала — уже нравится. Но вот послушаю Джекила. Из духа противоречия.
В праздничные дни мещане ведут бойкую торговлю — продают свой урожай белоголовым мальчишкам, разнаряженным девкам, важной старостихе. Вечером суета стихает, только сторожа бодрствуют, охраняя плодовые деревья, чтобы те не отрясли. Глава II Осени радуются не только мещане, но и простое мужичье, крестьяне, которые по приметам престольных праздников выведывают, какой будет зима и весь следующий год.
Автор по-доброму завидует размеренному порядку в быту у зажиточных мужиков и радуется, что не застал крепостного права. Склад их жизни мало чем отличается от склада жизни старых дворян. По праздникам обязательны обильные застолья, когда щедрые угощения готовятся из того, что родит сад. Глава III Родовых гнезд, хозяева которых жили на широкую ногу, осталось мало. Единственное, что теперь поддерживает дух и традиции прошлого во многих усадьбах, — это псарни и сады.
За счет псарен существует охота, некогда бывшая одной из главных забав русской аристократии.
У дороги При дороге. Сборник «Слово», Москва, 1913 г. Чаша жизни, Чаша жизни. Входит в коллекцию «Любовь Мити». Я все молчу Я все молчу.
Собрание «Висячие уши и другие рассказы». Вестник Европы. Особенности коллекции «Любовь Мити». Датируется автором как «23 января - 6 февраля 1914 г. Первоначально назывался «Блудница Алина». Весенний вечер Весенний вечер.
Слово сборник, М. Датируется автором «31 января - 12 февраля 1914 г. Братья Братья, Братья. Любовь Мити. Клаша Клаша. Архивное дело Архивное дело.
Клич Вызов, Клич , благотворительный альманах жертв Первой мировой войны, составленный и составленным Буниным Викентием Вересаевым и Николаем Телешовым. Датируется "Москва, 18. Висячие уши и другие истории. Дала название книге 1916 г. Казимир Станиславович Казимир Станиславович. Несколько первоначальных названий были отброшены в том числе «Лев Казимирович» и «Темный человек».
Датировано: «16 марта 1916 г. Песня о готсе, Песня о гоце. Петельные уши. Легкое дыхание Лёгкое дыхание. Сборник «Иудея весной». Аглая Аглая.
Loopy Ears. Альманах «Объединение», Одесса, 1919. Иудея весной. Петлистые уши Петлистые уши. Висячие уши и другие рассказы 1954. Земляк Соотечественник, Соотечественник.
Первоначально назывался «Феликс Чуев». Отто Штейн Отто Штейн. Старуха Старуха, Старуха. Пост Пост, Пост. Третий петушок Третьи петухи, Третьи петухи. Последняя весна Последняя весна.
Послание новостей, Париж, 1931, N 3672. Последняя осень Последняя осень. Полное собрание сочинений И. Бунин, Петрополис, Берлин, 1934—1936. Том 10. До этого не публиковалось.
Точная дата неизвестна. Заглавный рассказ первой книги Бунина, изданной в эмиграции, тогда формально был предисловием. Ссора Бран, Брань. В 1929 г. Также в журнале «Родная Земля», Киев, сентябрь 1918 г. Окончательная версия написана в 1918 г.
Зимний сон Зимний сон. Последний рассказ Бунина, опубликованный в Москве перед эмиграцией. Написано в Одессе. Датировано «27 декабря 1920 года, Париж». Датировано «20 марта». Ночь отречения Notch otrecheniya, Ночь отречения.
Безумный художник Безумный. Альманах Окно Окно , Париж, 1923, книга I. Первоначально называлось "Рождение нового человека" Рождение нового человека. Дата автографа: «18 октября 1921 года». О дураке Емеле, который вышел умнее всех О герцог Емеле, какой вышел всех неглазых, О Дураке Емеле, какой вышел всех умнее. Альманах Окно, Париж, 1923 г.
Роза Джерико. Конец Конец, Конец. Косцы Кости, Косцы. Альманах «Медный всадник», Берлин, 1923, кн. Полуночная зарница Полуночная зарница. Журнал «Современные записки» , Париж, 1924 г.
Преображение Преображение, Преображение. Современные записки, 1924, кн XХ. Первоначально как «Однажды весной». Альманах «Златоцвет», Берлин, 1924. В ночном море В ночном море. Альманах Окно, Париж, 1924 г.
Датировано «18 31 июля 1923 года». В одном царстве В некотором царстве, В некотором царстве. Журнал «Иллюстрированная Россия», Париж, 1924 г. Первоначально как «Пещь огненная». Запоздалая весна Несрочная весна. Современные записки.
В повести описывается один эпизод, произошедший во время визита Бунина на Цейлон в 1911 году. Святой Святитель, Святитель. Иудея весной.. Идея рассказа упоминается в записи дневника Бунина от 6 мая 1919 года, где он пересказывает легенду о двух русских православных святых Дмитрии Ростовском и Иоанне Тамбовском. День святых Именины, Именины. Skarabei Скарабеи.
Музыка Музыка. Слепой Слепой, Слепой. Мухи Мухи, Мухи. Сосед Сосед, Сосед. Современные записки, 1924 г. Лапочки Лапти, Лапти.
Слава Слава, Слава. Надписи Надписи, Надписи. Русак Русак. Книга Книга. Современные записки, 1925, Тт. Короткий роман, получивший название книги 1925 года.
Написано в Грассе летом 1924 года. Окончательный вариант рукописи датирован 27 сентября 1924 года. Современные записки, 1926, кн. Ида Ида. Датируется «23 октября - 19 декабря 1925 г. Мордовский сарафан.
Датируется «11 сентября 1925 года. Приморские Альпы». Ночь Notch, Ночь. Бремя Obuza, Обуза. Возрождение, 1925 г. Waters Aplenty «Воды множества», Воды многие.
Состоит из трех частей. II: Благонамеренный альманах, Брюссель , 1926, Vol. Этот фрагмент так и не вошел в финальную версию. The Horror Story Страшный рассказ, Страшный рассказ. Оскверненный Спас Поруганный Спас. В саду V sadu, В саду.
Датировано «2 15 июля 1926 года». Древо Божье Божье древо. Современные записки, д.
Порой было скучно, и я уже хотела забросить чтение "Деревни". В итоге пришлось дополнительно читать краткий пересказ в интернете, чтобы прояснить картину. Печальный конец... Выдать замуж невесту против её воли, что может быть хуже? Но, учитываем, в каком веке была написана повесть, и относимся к этому, как к норме того времени. Рассказ на две страницы, где показывается, как герой проводит свободное время в правительственной гостинице с выходом в сад.
Пока откладываю дальнейшее знакомство с произведениями автора. Тяжело они мне даются.
Бунин Иван
По страницам рассказов И. А. Бунина | СахОУНБ | Читать онлайн бесплатно и без регистрации полностью (целиком) все книги автора Иван Бунин на сайте электронной библиотеки «LibKing». |
Рассказы Ивана Бунина слушать онлайн | Подготавливая рассказ для Полного собрания сочинений, Бунин провел в нем стилистическую правку. |
Бунин Иван
Иван Бунин в 1901 году Это список всех рассказов, опубликованных Нобелевской премией по литературе лауреат. Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко. Читайте краткое содержание и слушайте онлайн короткий аудио рассказ Ивана Алексеевича Бунина "Страшный рассказ", Париж 1926 г. Рассказ о странном убийстве старой француженки, приглядывавшей за большим домом. Читайте Нобелевский лауреат, Иван Алексеевич Бунин – лучшие стихи и рассказы, трогательные романы и повести.
Иван Бунин читать все книги автора онлайн бесплатно без регистрации
Иван Бунин. произведений: 1243 томов: 16. книги в fb2 и epub. На написание рассказа Бунина вдохновили знаменитые слова Андрея Болконского: «Любовь не понимает смерти. Подскажите пожалуйста короткие рассказы (трагедии), что-то типа Бунин "Легкое дыхание".
Подснежник - трогательный рассказ И. А. Бунина
Это чувство здесь как метеорологическое явление — и как болезнь. Очень щемящее чувство. Жизнь Арсеньева Книга представляет из себя лирическое биографическое произведение в пяти частях. В 1933 году Бунин получил благодаря «Жизни Арсеньева» Нобелевскую премию. Роман представляет собой воспоминания главного героя от самого детства до поры взросления, его философские размышления и лирические переживания. Многие исследователи называют "Жизнь Арсеньева" автобиографией писателя, хотя сам Бунин не подтверждал эту версию. Поздний час В произведении рассказывается о пожилом господине, который встретился со своим прошлым.
Поздно вечером он вышел на прогулку, чтобы посмотреть на знакомые места и предаться воспоминаниям... Лёгкое дыхание Известный рассказ Бунина был написан в 1916 году и получил широкую известность после публикации в газете «Русское слово». Захар Воробьёв Рассказ о том, как оборвалась жизнь простого русского крестьянина.
Скажем, рассказ «В Париже»: «вода портит вино так же, как повозка дорогу», «нет ничего более трудного, как распознать хороший арбуз и порядочную женщину», «милосердный Господь всегда дает штаны тем, у кого нет зада». Под звуки джаза В одной газете на днях опубликовали заметку о Бунине, в которой говорится: «Лучшие вещи он задумал или написал в дороге» и что «стук в дверь» выводил его из равновесия. Это неверно.
Самое значительное Буниным написано в эмиграции. Своей лучшей книгой он считал «Темные аллеи» Париж, 1946. Начиная с мая 1923 года он все исключительно написал в Грасе, сидя в своем кабинете. Не было никаких «дорог» кроме послевоенного периода, когда с целью заработка ездил с лекциями по Европе, да тут уж не до творчества! В кабинет к нему во время «процесса» можно было входить запросто. Об этом пишут многие достоверные мемуаристы: Бахрах, Яков и Александр Полонские и другие.
Более того, Бунин работал порой под музыку. Очень любил американский джаз, под который приплясывал. Иногда настраивался на московскую волну на нобелевские деньги приобрел громадный приемник «Дюкрете». Случалось, прервав работу, сбегал вниз в столовую, служившую гостиной, с уморительным видом выкрикивал частушку, только что услышанную по радио: Сорвала я, сорвала Шлем мы Сталину привет И Климу Ворошилову. С семейными Бунин чаще всего бывал веселым, доступным, чуть насмешливым. Раздражался он лишь на одного домочадца — неудачливого литератора Леонида Зурова.
Тот явился без предупреждения из Риги 23 ноября 1929 года — «на недельку» и прожил в бунинском доме более 40 лет. Этот Зуров неоднократно лечился в психлечебницах и с кулаками бросался на старого писателя об этом, в частности, есть в письмах самого Бунина. Зурову, после смерти супругов Буниных, достался их архив. Он его продал в Эдинбург. Встреча с Пушкиным Бунин всегда восхищался великим Пушкиным и всем, что связано с его именем. Яков Полонский 11 апреля 1942 года записал со слов Бунина рассказ о том, как он увидал «Сашку» — любимого сына поэта.
Сознаю многие скверности, препятствующие этому, и потому вдвойне — беда! В письме Варе он писал: «Драгоценная моя, деточка моя, голубеночек! Вся душа переполнена безграничной нежностью к тебе, весь живу тобою. Нет, я хочу сейчас стать перед тобою на колени, чтобы ты сама видела все, — чтобы даже в глазах светилась вся моя нежность и преданность тебе…» Варя была не только обаятельной девушкой, она мечтала учиться музыке, окончить консерваторию, стать актрисой.
Ее отец, состоятельный врач В. Пащенко, раньше державший в Харькове собственную оперу, видел в полунищем журналисте Бунине не ровню своей дочери. Поэтому свои отношения молодым людям приходилось долго скрывать. Варя работала в управлении Орловско-Витебской железной дороги.
Бунин, оставив работу в «Орловском вестнике», переезжает в Полтаву, к брату Юлию, которого просит найти место и для Варвары Владимировны. В Полтаве Иван Алексеевич некоторое время работает библиотекарем, статистом в земском управлении, пишет для местной прессы статьи на сельскохозяйственную и другие темы. В письме Варе от 17 марта 1892 года Бунин пишет: «Каждое солнечное утро, когда я через городской сад иду в библиотеку, чувствую теплый легкий ветерок, который сушит дорожки, вызывает во мне воспоминания о прошлогодней весне, о елецком городском саде и о милой высокой девушке, которая в своем драповом пальто, в картузике быстро идет по аллее и близоруко вглядывается, ищет меня!.. Родители ее так и не дали согласия на семейный союз, жили они гражданским браком.
Далеко не безоблачной была их совместная жизнь. Она была полна не только радостями, но и огорчениями, взаимными упреками, размолвками. Несмотря на взаимную симпатию, Бунин и Пащенко по своему характеру, духовным интересам были совсем разными людьми. Склонный к идеализации, Иван Алексеевич постепенно стал прозревать, видеть то, что его Варя не соответствует его идеалам.
Воспитанную в достатке, ее тяготила материальная неустроенность, ей были чужды его творческие планы. Но годы, проведенные с Варей, были наиболее важными в становлении его как личности, как литератора. Ничто — ни нищета, разорение родного родового гнезда, распад семьи Буниных, неясность собственного будущего, непонимание Вари — не мешало его ощущению, что он на правильном пути, на пути в литературу. Бунин как писатель родился из пламени пусть и короткой, мучительной, но яркой любви к Варе Пащенко.
Любви, сгоревшей дотла… Расставались они долго и мучительно. В мае 1894 года Иван Алексеевич сообщает в письме брату: «С Варей мы расходимся окончательно. Мое настроение таково, что у меня лицо как у мертвеца, полежавшего с полмесяца…» 4 ноября 1894 года, воспользовавшись отсутствием Ивана Алексеевича, Пащенко уехала из Полтавы. На столе он нашел записку: «Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом».
И здесь сказалось ее «актерство», недаром она грезила сценой, видя на ней себя драматической актрисой. Разрыв отношений с Варварой Пащенко для Ивана Алексеевича явился огромным душевным ударом, он был на грани самоубийства. А здесь пришло известие — словно обухом по голове — его Варя выходит замуж, и не за кого-нибудь, а за друга — Арсения Бибикова. В смятении чувства Бунин едет в Елец.
Он не знает, что предпринять. Узнав о женитьбе друга на Варе, он «насилу выбрался на улицу, потому что совсем зашумело в ушах и голова похолодела, и почти бегом бегал часа три по Ельцу…» Он три часа метался между домами Бибиковых и Пащенко. Бунин «…хотел ехать сейчас же на Воргол, идти к Пащенко и т. На вокзале у меня лила кровь из носу, и я страшно ослабел.
Автор по-доброму завидует размеренному порядку в быту у зажиточных мужиков и радуется, что не застал крепостного права. Склад их жизни мало чем отличается от склада жизни старых дворян. По праздникам обязательны обильные застолья, когда щедрые угощения готовятся из того, что родит сад. Глава III Родовых гнезд, хозяева которых жили на широкую ногу, осталось мало. Единственное, что теперь поддерживает дух и традиции прошлого во многих усадьбах, — это псарни и сады. За счет псарен существует охота, некогда бывшая одной из главных забав русской аристократии. Впрочем, есть и другое хранилище старого дворянского духа — это библиотеки. Когда помещику случалось проспать охоту, он углублялся в старые книги и за чтением проводил весь день. Эти библиотеки полны портретов миловидных девушек и женщин, придающих особый колорит старым усадьбам.